Дальше, к Владимиру, князя провожали старшие сыновья, Дмитрий с Александром, и бояре с дружиною. Его встречали. Юрий уже отбыл в Орду, а для большинства бояр и смердов тут, в стольном граде земли, он, Михаил, все еще оставался великим князем владимирским. Встречали и даже чествовали. Михаил не торопился, ожидаючи вестей из Орды от бояр, посланных туда с Константином. Теперь, когда пришел час тяжкий, у многих и многих раскрылись глаза на то, чем был Михаил для них и для всей Русской земли, и его не хотели отпускать.
— Не езди, княже, лучше умрем за тя! — восклицали, и не ложно, бояре, кмети и простецы, прибежавшие на княжеский двор проститься с Михаилом.
Жали хлеб. По небу, над главами соборов и кострами городовой стены, текли белые ватные облака. Задувал мягкий, полный медовыми ароматами лугов ветер, и так не хотелось уезжать отсюда в далекую чужую степь, к чужим и жестоким людям, добивающимся сейчас у хана Узбека его, княж-Михайловой, головы!
Во Владимир прибыл царский посол Ахмыл, знакомец Михаила. Нынче все чаще и чаще послы с неограниченными полномочиями заменяли баскаков и, дорвавшись до русских городов и сел, грабили «райю» как только могли, воскрешая худшие времена хана Беркая. Послы уже не пораз разоряли Ростов и иные волжские грады, и Михаилу все труднее и труднее было оберегать хотя бы свою Тверскую волость от жадной бесцеремонности «новых людей» Сарая.
Ахмыла он знал. Тот был жесток, но прям и уважал Михаила, как сильный уважает сильного. Князю при встрече, оставшись с глазу на глаз, он без обиняков сказал, чтобы тот ехал в Орду не стряпая.
— Беда, князь! — говорил Ахмыл, сводя к переносью гнутые брови кочевника и цепко сжимая коричневою рукой серебряный ковш с медом. — На твою галаву беда! Кавгадый тебя обадил перед царем. Уже и рать на твой улус готова! За месяц не придеши, худа будет! Все твои городы возьмут! Кавгадый рек: да ты к царю совсем не придеши, хочеши побежать в немцы! — Ахмыл выпил, обтер ладонью усы, прямо поглядел на Михаила: — Я табе правда гаварю, на свой галава гаварю! Узбек уже повелел твоя Костянтина галоднай смертью морить, да все ему гавари: тогда-де Михаил вовсе не придет в Сарай! За месяц приди, не придешь — рать выйдет. Я сказал, ты слышал.
Михаил, супясь, достал кошель, высыпал в пустой ковш горсть жемчугу, придвинул Ахмылу. Тот взял ковш, потряс головой:
— Падаркам спасибо, князь, а что сказал — сказал. Ничего для тебя сделать не могу. Больши не могу. Теперь Орда закон: серебра давай! Кто больше дал, тот и прав. Плахой времен! Старый люди, честный люди плахой пора, умирай пора! Еще скажу: я не гавари, ты не слыхай. Пойдешь Орда, берегись! Кавгадый берегись. В дарога очень берегись — убьют, не допустят к царю. Слово мой помни и поспешай, князь!
Вечером Михаил собрал думу. Тверские бояре многие отговаривали:
— Пожди, княже! Второго сына пошли! Царь гневен, тебя не помилует!
Дмитрий с Сашком, с загоревшимися лицами, наперебой предлагали поехать вместо отца:
— Если надо, то и смерть примем тамо, в Орде!
Михаил слушал их всех, и в сердце были нежность и боль. Он уже решил после разговора с Ахмылом, понял, что надо спешить. Пригорбясь, смотрел на все это смятенное, гневное, протестующее гнездо свое, на бояр, которых, и досадуя порою, любил, на детей, что не посрамили отца в этот решительный час. Взгляд широко расставленных глаз князя был властно-спокоен, но что-то остраненное, мудрое и уже далекое-далекое порою мерцало в глубине его зрачков. Он слегка приподнял тяжелую руку, водворил тишину. Заметил, запомнил, что и сидели нынче не по чину, не с отстоянием, а близко, сдвинувши плечи, одною тесною ватагой, словно соратники в последнем тяжком бою, сошедшие на час малый, с мыслию о смертной чаше — ю же испить кому из них предстоит? А за узкими окнами покоя лежала родимая земля. Над землею текли облака, волоча по зелени трав, по золоту спелых хлебов тени и свет. Солнце низилось, и приканчивались дневные труды. Сейчас последние запоздалые возы с тяжелыми душистыми снопами едут с полей, и цепинья перестали плясать, умолкли на токах. Сейчас доят коров, и, воротясь с полей, обожженные солнцем мужики подрагивающими от усталости руками подносят ко рту кринку с пенистым парным молоком. И в очередь белоголовые, звонкие, как галчата, дети тоже торопятся, лезут, сопя, напиться после отца белопенной сытной вологи. Мычат телята, блеют овцы, свиньи ворочаются и хрюкают в хлевах, ожидая корыта с пойлом. И уже готовится рать, чтобы все это обратить дымом, чтобы запрудить беженцами дороги и трупами обесславить поля, и уже готов огонь для сжатых хлебов и готовы веревки для женок и малых детей… И за всё и вся в ответе по-прежнему он. Он один, а не Юрий, с его смешным ярлыком на великое княжение, полученным в постели покойной царевой сестры!
Он мягко глядит на сыновей, на их решительные — у каждого на свой лад — лица. Запоминает. Отвечает им задумчиво и спокойно, как о давно-давно решенном:
— Дети мои милые! Спасибо вам за все, и вам, бояре мои, спасибо! А только Узбек зовет меня одного, и никто не заменит меня там, где хотят моей головы! Бежать — куда? Разорят всю нашу отчину, тысячи христиан будут убиты, тысячи уведены в степь… А в конце концов Узбек доберется и до меня! Лучше уж мне теперь одному погинуть, да не губить невинных![1]