Мантисса

Но все это — для других; что же касается его, с ним она даже не готова провести хоть немного свободного от дежурства времени в образе молоденькой медсестры из Вест Индии. А в часы дежурства она ни разу не побеспокоилась выяснить, как он сумел бы использовать малую толику истинного, серьезного вдохновения, не потрудилась даже прочесть, что он написал в прошлом… ведь тогда она, вне всякого сомнения, тотчас же поняла бы, что он — личность слишком значительная, чтобы к нему можно было относиться с таким пренебрежением.
Опять таки следует сказать (говорит себе Майлз): она столь же неисправимо мелка, как и болтлива. Можно, разумеется, не обращать внимания на то, как она посылает подальше все, что ты считаешь самым ценным в литературе, включая — не в последнюю очередь — и тебя самого, отдавая тебе, в порядке компенсации, свое, правда вполне приемлемое, тело. Но теперь стало ясно, ясно до шока, что она и этого не принимает всерьез. Можно, конечно, в случае необходимости допустить расхождение во мнениях по поводу того, насколько уважительно следует относиться к писательству и писателям; но никак не по поводу того единственного, фундаментального, в чем состоит долг женщины перед мужчиной. Должен же быть некий предел в этой области, где следует поставить точку, прекратить поддразнивания и шутки, отдать должное биологической реальности, свидетельствующей о том, зачем вообще существуют на свете женщины. Хвастаться он не станет и уж конечно не станет и пытаться соперничать с Казановой, Байроном или Фрэнком Харрисом126, но ведь это не он к ней явился, а она к нему! И причина тут может быть совершенно ясно какая.
Разумеется, именно это и скрывается за ее отношением к нему: она недовольна, что ее тянет к нему физически, — вот вам венец всех доказательств того, как низко пала она с высот истинной божественности, как далека от Декарта и как близка к типичной женщине двадцатого века, с хорошо промытыми мозгами, да к тому же весьма среднего уровня. Господь свидетель, уж ему то прекрасно знаком этот тип женщин из надоевшего однообразия реального мира там, за серыми стегаными стенами: раздраженные, всем недовольные, пренебрежительные, недобросовестные, становящиеся язвительными, как только в голову им приходит мысль, что их драгоценное, наконец то освободившееся крохотное эго подвергается опасности из за предательства их собственного тела; сами напрашиваются, а потом тебя же отвергают; то оказываются рабами собственных чувств, то гордо швыряют тебе в лицо свободу воли, которой, по их предположению, они обладают; вечно высмеивают все, что оказывается за пределами их понимания, пытаясь стянуть мужчину вниз, свести до собственного уровня. Они — вечные подростки, вот в чем беда: никакого чувства времени, ни малейшего представления о том, когда следует остановиться или когда нужно соответствовать собственному возрасту, что Эрато и демонстрирует так наглядно.
Майлз вспоминает их начальные вариации — какими чисто физическими, страстными, свободными от диалога они были, сколько включали в себя эксперимента, как были невоспроизводимы в тексте. А что теперь?! Это исключительно по ее вине. Этим всегда и кончается — с женщинами вечно тонешь в болоте реальности, иначе говоря — в словах. Время от времени даже задаешься вопросом: да не изобрели ли они литературу, чтобы на нас отыграться, нарочно запутать и отвлечь тех, кто настолько лучше и выше, то есть мужчин, заставить их попусту тратить свои жизненные соки и интеллектуальные устремления на всяческие мантиссы127 и банальности, на теневые фигуры на стене? Все это и правда можно счесть разросшимся заговором; и кого же мы видим в самой его сердцевине? Кого же иного, как не это вот скользкое, злобное, двуличное создание, прильнувшее к нему?
Казалось бы, что к этому моменту Майлз Грин должен был впасть в состояние вполне оправданного уныния. На самом же деле, в то время как он лежит там, на кровати, на губах его играет что то весьма похожее на улыбку.

И причина ее ясна. Он только что весьма хитро подставил под удар жертвенную пешку и согласится потерять ее не иначе как выиграв ферзя. Его недавние, упорно повторяемые упоминания о сестре Кори и ее прелестной груди были вовсе не проявлением бестактности или ехидства; целью их было перехитрить оппонентку, явно намеревавшуюся перехитрить его самого. Когда ревность Эрато к сестре Кори достигнет достаточно высокого накала, он неожиданно и легко предложит оставить всякие разговоры о ней, а затем заведет речь о новой альтернативе. О новой, уже выбранной им и гораздо более привлекательной кандидатке, — разумеется, не без детального обсуждения широчайших возможностей, как он уже успел намекнуть. Между прочим, ему теперь трудно себе представить, как это он оказался с самого начала настолько глуп, чтобы не видеть, насколько идеальнее подходит ему эта кандидатка; кроме того, необходимость выступить в ее образе могла бы кое чему научить эту лежащую рядом с ним греческую девицу (Господи, как правы были троянцы, говоря о греческих дарах!128, дать ей пару другую примеров поведения перед лицом биологической реальности.
Устремив взгляд в потолок, он вызывает образ этой новой кандидатки. Она — японка: скромная и утонченно раболепная в кимоно, утонченно нескромная и все такая же раболепная без. Но несравненно прекраснее и привлекательнее этих ее сторон оказывается для него сторона лингвистическая. Самая мысль об этом заставляет Майлза Грина ощутить, как все у него внутри взвивается в экстазе. Ведь с ней любой диалог — кроме диалога плоти — великолепнейшим образом невозможен. Понятно, можно было бы Эрато позволить, a la japonaise129, произнести несколько фраз на ломаном английском: «Бривет, Джонни!», «Твоя нравит нехороший ниппонски женщин?» и еще что нибудь в этом роде, столь же абсурдное; зато что либо большее будет великолепнейшим и бесспорнейшим образом неправдоподобно.
Он видит ее покорно потупленные глаза, она опустилась на колени и присела на пятки: сидит, наигрывая на сямисэне130, он то, конечно, гораздо лучше, чем старая растрескавшаяся лира; а чуть позже — ее нагое белое тело, аромат рисовой пудры и листьев хризантем, блестящие черные волосы, упавшие волной, как только она вынула шпильки; теперь она безмолвно опускается на колени перед ним — своим самураем, исполняя некий сложный, тщательно разработанный и доставляющий все большее и большее наслаждение сексуальный эквивалент чайной церемонии. Руки, трепещущие, словно крылья бабочки, волосы, благоухающие морем, упругие японские грудки… и все это — в полном молчании. Пока наконец, обезумев от страсти (это он видит яснее всего прочего), он швыряет ее на татами — или как там эта штука называется, — и женщина лежит у его ног, готовая принять последний дар — любой, какой он сам пожелает дать ей в награду за ее эротическое искусство. Его женщина, беспредельно уступчивая, поистине воск в его руках, сознающая свой долг, исполненная уважения, безропотная, любящая до обожания и — сверх всего прочего — бесподобно беззвучная, за исключением, может быть, одного двух хриплых и непостижимых стонов, бессловесной восточной благодарности за наслаждение, когда ее гордый властелин и повелитель… Пока длилось это приятное видение, глаза Майлза Грина были закрыты. Но теперь он вновь их открывает. Каким то странным образом, столь же непостижимым, как только что прозвучавшие в правой доле его мозга японские стоны, он чувствует себя вроде бы туго спеленатым махровыми полотенцами — то ли он в жарких турецких банях, то ли в жару.
— Эрато?
Она, будто в полусне, мурлычет:
— Что, дорогой?
— Почему то у нас тут адская жара.
Она поглаживает его плечо:
— Ш ш ш. Мы отдыхаем.
Проходит несколько минут.
— Слушай, у меня зуд по всему телу.
— Не обращай внимания, милый.
Он поднимает руку, чтобы поскрести то место в волосах, где зуд сильнее всего его раздражает.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52