В перерыве Хатковская говорит мне:
— А ты заметила, что их высокоблагородие третируют их благородие?
— Дуры, — флегматически замечает Кожина, не поднимая глаз от своего фолианта.
— Между нами, Мадлен, — говорит Хатковская, толкая меня локтем, — я подозреваю, что ПОЖИЛАЯ ЗАМУЖНЯЯ ЛЕДИ… — Опасливо косится на Наталью, но Наталья выше этих мелких выпадов. Легкая улыбка превосходства играет на ее лице. — Наша леди влюблена… Правда, в покойника… Да, но все-таки — Наполеон…
В этот момент Димулео сделал жест, означающий пронзение кинжалом, и печально сказал над предполагаемым трупом Натали:
— Ей было пятнадцать!
В ответ она пырнула его со словами:
— Ему было одиннадцать!
Я отомстила за своего друга, сказав над телом Натали:
— Ей было шестьдесят!
Она сказала, что треснет меня Наполеоном по башке.
Хатковская сказала: «Прощай, пожилая влюбленная!» — и благородно ретировалась.
Димулео подошел к Наталье вплотную, дернул на груди пиджак и задушевно сказал:
— Бей, сволочь!
— Прелесть моя, — нежно ответила Натали.
* * *
Нас было трое: Кожина, Хатковская и я. Мне всегда казалось, что люди чаще дружат по трое, чем по двое, и в дружбе всегда присутствуют Атос, Портос и Арамис. Атос вносит в дружбу благородство, Портос — доброту, Арамис — некое «себе на уме», не позволяющее полностью раствориться в друзьях и забыть, что ты — отдельный человек. Это не мешало мушкетерам любить Арамиса. И мы с Натальей любили Хатковскую. В нашей дружбе Арамисом была она.
Если судить по книгам и фильмам о школе, то можно подумать, что на наше становление влияли наши мудрые учителя. И что они нас воспитывали. Не берусь утверждать, что наша школа — типичнейшая. Но я берусь утверждать, что на наше становление влияли только наши друзья и книги, которые мы тогда читали. Мысль о том, что учитель не имеет возможности проникнуть в мою душу, казалась мне восхитительной. Учителя были нам чужие.
Наши друзья, наши дурачества, прогулки, наши книги — все, чем мы отгораживались от казенной скуки, давившей нас со стороны учителей, пытавшихся оказать влияние на наше формирование, воспитание, становление, мировоззрение…
— Мадлен, наша пакость, — ласково говорит Хатковская и берет меня под руку. — Мадлен, вы шкура…
— Партайгеноссе Хатковская! — говорю я. — Еще немного — и я потребую сатисфакции!
— Сатисфакция! — смакует Хатковская. — Отменно идиотское слово. Нет, сатисфакция — это, конечно, самое главное.
— Дети мои, — говорит Наталья.
— Отменно идиотское слово. Нет, сатисфакция — это, конечно, самое главное.
— Дети мои, — говорит Наталья. От Наполеона научилась. А может быть, от Франсуа.
После короткой паузы Хатковская задумчиво говорит:
— Хорошо бы нам всем сменить фамилии и отныне зваться Кожиными. Мы тогда сможем выступать в цирке. Послушай только, как это звучит: «Кожины под куполом цирка!» А потом мы залезем к ней на плечи. И посмотрим, кто первый не выдержит. Возможно, это будет канат…
Я замечаю на лице Натали блаженную улыбку.
— Ты чего?
— Я представила себе летящую вниз Хатковскую… — говорит она и раскрывает Наполеона.
— Между прочим, Мадлен, — ядовито говорит смертельно оскорбленная Хатковская. — Наталья, по-моему, — громко шепчет, — Наталья не умеет читать. Она просто смотрит в книгу с умным видом.
— Уйди, корявая.
— Нет, ты скажи: как звали маршала Даву?
— Уйди, я сказала!
— Нет, я молчу, хотя его звали Никола, а кто был начальник штаба? [2] Ага, не знаешь!
Наталья величественно удаляется.
Прилетает Димулео. Последнее время он ходит по коридору с растопыренными руками и говорит:
— «Фоккеры» в хвосте… У-у-у… ТА-ТА-ТА! — И больно тыкает пальцами в спину. (Это пулеметная очередь).
Я сижу с ним за одной партой на математике. У него бледное, как луна, лицо. Восхитительная черная линия ресниц на этом лице плавно и круто поднимается к вискам, когда он опускает глаза. Глаза у Димулео загадочные: не видно ни зрачка, ни белка, две темных щели.
— Дим, — сказала я, — не надо «фоккеров в хвосте». Очень больно.
— Это жизненная необходимость, — ответил Димулео и погрузился в глубокое молчание.
Я раскрыла повести Конецкого. Где-то у доски что-то происходило. По крайней мере, оттуда доносился гул голосов. Вдруг Димулео забормотал. Он сыпал проклятиями. Негромко. Баском.
— Банда сволочей-с. Последние штаны пропили-с. У-у, свинские собаки… — После паузы: — И кожу твою натянут на барабаны…
— Дим, — нудно сказала я ожившему Димулео, — не надо «фоккеров». Пожалуйста, не надо. Пожалуйста.
— Когда ты так жалобно говоришь «пожалуйста, не надо» и смотришь своими фарами, ты можешь растрогать крокодила, — сказал растроганный Димулео. Но тут же прибавил: — Но самолет нельзя растрогать. Он сделан из железа. ТА-ТА-ТА! — И сунул железные пальцы мне в бок.
После уроков было собрание. Позаседали вволю. Я почти всего Конецкого прочла под доклад и сонные прения после него. Чудесная, удивительная женщина сидела с героем в кабачке и пила коньяк. Я думала о том, как это здорово, что эта прекрасная женщина сидит с героем. И как хорошо, что она сидит с ним в кабачке и пьет коньяк. Тут меня засекли с книжкой. Мне стало не по себе. Я спрятала книжку с женщиной в сумку и стала переживать. Наконец это нуднейшее из собраний кончилось, и мы пошли по домам.