«Дорогой Генри!
Ступай домой».
Подписано было его обычной закорючкой. Ниже шла приписка:
«Я серьезно. Ступай домой».
И больше ничего. Только это. А ведь я надеялся на какие-то объяснения.
Сиделка снова заговорила.
— Вы за него не волнуйтесь. Он ушел с друзьями. Я видела их в окно.
— С друзьями? С какими друзьями?
— Двое мужчин в такой странной одежде. Они были одеты, как…
Я оборвал ее.
— Я знаю, как они были одеты.
Женщина рассмеялась. В ее смехе была нотка порочности, словно ее неожиданно пощекотали в каком-то интимном месте.
— Так вы знаете, что грядет?
— Что?
Еще один неуместно чувственный смешок.
— Город созрел, и Левиафан идет, чтобы прибрать его к рукам.
— Что вы сказали?
Дверь распахнулась, и кто-то ворвался в палату у нас за спиной. Сиделка развернулась и снова принялась вглядываться в сгущающуюся темноту.
Новоприбывшая прокричала мое имя, и я даже не успел толком услышать стук ее каблуков и вдохнуть знакомый запах духов, как она налетела на меня и обхватила своими мясистыми руками.
— Ах, Генри…
— Привет, ма, — сказал я.
Она была покрыта снегом. Густой слой снега цеплялся за ее одежду, и хотя его следы все еще виднелись на ее волосах, остальное, видимо, давно просочилось под кожу.
— Он настоящее дерьмо, Генри. Я была последней в длинном ряду. Очередной зарубкой на спинке его кровати. — Она замолчала, поняв наконец, что произошло. — Где он? Где старый хрыч?
— Ушел.
— Она замолчала, поняв наконец, что произошло. — Где он? Где старый хрыч?
— Ушел. Похоже, он опроверг медицинскую науку и унес ноги.
Мама была ошарашена. С недоумением она сказала:
— Ведь так не бывает. Это невозможно.
Стоящая у окна сиделка повернула к нам голову — медленно, словно оглушенная наркотиком.
— Левиафан идет. — На ее лице застыло фанатичное выражение. — Какой великий день.
Несколько мгновений мама молча смотрела на нее, потом глотнула воздуха, словно у нее перехватило дыхание, сделала два-три тяжелых шага вперед и рухнула на стул, который заскользил по полу.
— Мама, тебе нехорошо?
Внезапно она показалась мне ужасно старой.
— Все нормально, — пробормотала она. — Не знаю, что на меня нашло. Просто голова закружилась.
— Я думаю, нам нужно уйти отсюда.
— Их так много, Генри. Всех этих женщин. Да и не только женщин. Он ни о чем другом и говорить не желает. Я не могла этого вынести.
— Идем, ма. Мне кажется, здесь небезопасно.
— Небезопасно? — Вид у матери стал испуганный. — Почему здесь небезопасно? Здесь что — Горди? В этом дело?
— Возвращайся домой. Я думаю, тебе не стоит быть одной.
И вдруг совершенно неожиданно на лице матери снова появилась улыбка, глуповатая экзальтированная улыбка.
— Ты видел эту погоду, Генри? Прекрасная. Так красиво.
Я пробормотал что-то в ответ, взял ее под руку и твердо повел к двери.
— Левиафан идет, — сказала мама. — Левиафан идет на землю.
При этих словах меня нестерпимо затошнило, но я мужественно сдержался.
Когда мы выходили из комнаты, я услышал, как начала смеяться сиделка. Мгновение спустя к ней присоединился старик, лежавший в кровати. Мы с мамой покинули палату Макена, подгоняемые стереосмехом людей, здравый смысл которых уносился вдаль и не имел ни малейших намерений хотя бы повернуть назад.
Мы со всех ног поспешили из больницы. Кровати опустели, а пациенты — даже самые тяжелые, даже давно и безнадежно прикованные к постели — были на ногах, они сбивались в кучки, волоча за собой трубки, шины и бинты. Позднее я узнал, что один из докторов, вернувшись после длительного перекура, принялся открывать окна во всех палатах, чтобы черный снег залетал внутрь и жадно покрывал всех тех, кто вручил себя заботам Сент-Чада. Персонал пытался выстроить больных в ряд, прилагал все усилия, чтобы вернуть все на свое надлежащее место, но больные, старые и умирающие не подчинялись им и вырывались на свободу. Больше всего пугало, что с каждой минутой становилось труднее отличать персонал от пациентов, дрессировщиков от зверей.
Мы пробирались к выходу, и я чувствовал, что я — один из немногих, кто имеет какое-то представление о тяжести ситуации, как человек, который добирается до верхней палубы «Титаника» в тот момент, когда в трюм начинает поступать вода, и обнаруживает, что оркестранты спорят между собой, какую вещь им теперь играть.
Когда мы добрались до дверей, мама не захотела выходить. Казалось, она хочет остаться, и мне пришлось приложить немалые усилия, чтобы вытащить ее на улицу в темень и снег. Ситуация у нас за спиной ухудшалась. Я не оборачивался, но слышал звуки потасовки, перебранки и дикого смеха — лесной пожар безумия распространялся.
Почти все дороги были забиты чудовищными пробками — люди пытались выбраться из города. Гудки сирен, ругань и брань, поднятые кулаки, скрытые стеклами машин безмолвные ссоры — повсюду царила злость, призванная скрыть растущую волну страха.
Сначала мы шли пешком, мне приходилось едва ли не силой тащить мать, которая восхищалась снегопадом и неохотно передвигала ноги, но вдруг, откуда ни возьмись, появилось свободное такси. Водитель осторожно остановился на мой призыв, но только когда я помахал пачкой банкнот, он, казалось, взвесил, стоит ли ему впускать нас в машину. Я отдал ему все, что у меня было, и назвал адрес на Тутинг-Бек. Мама по-прежнему бормотала что-то невнятное, но я пристегнул ее и вежливо, с изрядной долей любви, велел ей заткнуться и вести себя прилично.
Мы только-только выехали с Камбервелл-Грин, когда у меня в кармане задребезжал мобильник, словно выражая единение с кошмаром, который творился вокруг.
В трубке были слышны трески и шумы, как в старой кинохронике, и я не сразу узнал голос.
— Генри? Это я.
— Кто?
— Мистер Джаспер. Хотя теперь вам уже следует знать. Мое имя… мое настоящее имя — Ричард Прайс.
Я задумался на мгновение.
— Это мне должно о чем-то говорить?
— Нет, я просто подумал… Я подумал, что вы должны знать мое настоящее имя.
— Спасибо. — Я просто не знал, что еще сказать. — Как поживаете?
— Быстро увядаю.
Я спросил его не без некоторой доли раздражения, что это, черт возьми, должно означать.
— Я в номере отеля, — сказал он. — Очень дорогого. Очень чистого. Такой важный человек, как я, мне кажется, должен умереть в чистом месте.
— Что вы там делаете? Вы можете как-нибудь вмешаться? Этот снег, или как его там, он что-то делает с людьми.
Джаспер снисходительно хихикнул, словно мать, которая слушает восторженные впечатления своего маленького сынишки о его первом дне в школе.
— Я наглотался таблеток, Генри. Много таблеток.
— Бога ради, да скажите вы, для чего?
— Потому что я прикоснулся к ней.
— Прикоснулся к кому?
— Только один раз. Я хочу, чтобы это было абсолютно ясно. Я прикоснулся к ней всего один раз. Но я должен был это сделать. Вы понимаете? И какой мужчина не сделал бы того же?
— К кому? К кому вы прикоснулись?
— К богине, Генри. К новой Эстелле. Она была идеальна. Между ног у нее все так гладко. — Он засопел. — Вы меня прощаете, Генри? Мне крайне необходимо, чтобы вы меня простили.
— Не думаю, что теперь это имеет какое-то значение, — сказал я, глядя, как громадные черные хлопья, словно камикадзе, бросаются на стекла машины.
— Все кончено. Грядет великий змий. — Мистер Джаспер (Ричард Прайс) издал сухой скрежещущий звук, который вскоре перешел в жуткий безудержный кашель. — Вы видели снег?
— Конечно.
— Знаете, что это такое?
— Я… я не уверен.
— Это амперсанд, Генри. Амперсанд, льющийся с небес.
Новые хрипы, потом тишина в трубке, и снег повалил еще гуще, еще плотнее, чем прежде, — бесконечно, безжалостно заливая город, словно слезами.