Собрание сочинений Харлана Эллисона

престижных литературных семинарах. Весной 1976 года в «Журнале общего

образования» джентльмен по фамилии Брэди препарировал его в монографии

под названием «Компьютер как символ Бога: зловещий Исход Эллисона».

Боюсь, я мало что в ней понял. Ах, но в журнале «Диоген» (1974, № 85)

джентльмен по фамилии Оуэр обнажил подкожные слои философского

восприятия этого рассказа в длинном эссе под названием «Скованные умы:

два образа компьютера в научной фантастике». Ах! Это оказались еще те

размышлизмы! Второй из упомянутых трудов я не понял даже больше, чем

не понял первый.

Рассказ, вернее его название, породил и множество пародий: «У меня

нет таланта, но я должен писать», «У меня нет птички, и я должен

умереть», и даже настоящую жемчужину, озаглавленную «У меня нет носа,

но я должен чихнуть», написанную неким мистером Орром в 1969 году… это

лишь немногие примеры заблудших детей-клонов, бродивших следом за

исходными 6500 словами по увитым плющом залам литературного

совершенства.

Семь раз рассказ выбирался для сценического воплощения или как

исходный материал для фильма. Однако до сих пор никто, кажется, так и

не смог понять, как его следует снимать или играть. Если мне удастся

отыскать доверчивого, но богатого ангела, то я, может быть, сделаю это

сам.

Ссылки на рассказ появлялись в кроссвордах как в «Журнале фэнтези

и научной фантастики» (что логично), так и в «Спутнике телезрителя»

(что поразительно). Лондонская «Таймс» однажды сослалась на него как

на «едкое обличение мультинациональных корпораций, которые правят

нашими жизнями как обезумевшие боги». Оцените-ка такое .

И еще я однажды побывал на конклаве «Ассоциации современного

языка», где блестящий ученый-иезуит представлял весомое исследование

этой скромной фабулы и в ходе своего доклада упоминал катарсис,

метафизическое самомнение, преднамеренное введение читателя в

заблуждение, нарастающую повторяемость, chanson de geste, гонгоризм,

Новый Гуманизм, юнговские архетипы, символизм распятия и воскрешения и

вечного всеобщего любимца — основной конфликт между Аполлоном и

Дионисом.

Когда ученый муж завершил доклад, меня попросили его

прокомментировать. Если бы в зале присутствовали Мэри Шелли или Лев

Толстой, то их, полагаю, тоже попросили бы оценить анализ своих

произведений. К сожалению, они, по веским причинам, отсутствовали.

Я встал, отлично сознавая, что сейчас полетят пух и перья. Но я

прерву пересказ этого анекдота, чтобы пояснить мотивы Автора.

Серьезное критическое внимание со стороны академиков имеет как

свои преимущества, так и недостатки. По поводу такой ситуации более

подробно и глубоко уже высказывались другие. И хотя я весьма

приветствую подобное внимание на уровне возвышения авторского эго, его

негативные аспекты я нахожу столь же неприятными и вредными, как,

скажем, устаревшая и предвзятая убежденность покойного Лестера Дель

Рея в том, что эрудиция, внимание к стилю и высшее образование

навсегда калечат писателя и он уже никогда не сможет написать нечто,

вызывающее «ощущение чуда». Подобная зашоренная убежденность — а

Лестер упорствовал в своих заблуждениях и пропагандировал их во всю

мощь своего голоса добрых лет шестьдесят, и в результате его позицию

стали разделять многие другие писатели его поколения — является не

меньшей одержимостью, чем трепетная ловля блох, характерная для

младших профессоров, решивших прославиться (опубликоваться или

умереть!) на манипуляциях с текстами современных фантастов. На

равнинах творчества Фицджеральда, Вулфа, Форда Мэдокса Форда и

Фолкнера почва уже вспахана, но еще можно сделать себе имя, если

человек способен наполнить достаточным смыслом работы Диша, Барри

Молзберга, Ле Гуин, Хайнлайна и Филипа Дика.

Однако проклятие, сопровождающее подобные попытки, принадлежит к

числу тех, что чаще обрушиваются не на исследователя, а на объект

исследования. Критик зачастую превращается в бациллоносителя, а

болезнь, которой он заражает писателя, есть калечащая и иногда

смертельная зараза, известная под названием «принимать себя всерьез».

Я никогда не соглашусь с лицемерным чванством утверждения, будто

пишу, зарабатывая себе «на пиво». Для этого я отношусь к своей работе

слишком серьезно (хотя мне трудно воспринимать слишком серьезно себя )

и работаю слишком упорно. Нет, то, что я делаю, я делаю чистыми руками

и со спокойствием, о котором говорил Бальзак.

Для этого я отношусь к своей работе

слишком серьезно (хотя мне трудно воспринимать слишком серьезно себя )

и работаю слишком упорно. Нет, то, что я делаю, я делаю чистыми руками

и со спокойствием, о котором говорил Бальзак. Но мне кажется, что

чувствительность, характерная для моих вещей, в значительной части

подпитывается чем-то вроде невинности: твердой решимостью игнорировать

любые голоса, звучащие в коридорах Потомков. Я уверен, что,

придерживаясь подобной позиции, смогу избежать судьбы тех писателей,

которые настолько уверовали в свою значительность, что стали частью

литературного аппарата , утратили желание попадать в неприятные

ситуации, гневить своих читателей, шокировать даже себя и вторгаться

на опасные территории.

Роберт Кувер сказал: «…роль автора, творца прозы и мифологизатора,

заключается в том, чтобы быть творческой искрой в этом процессе

обновления: именно он рвет прежнее повествование на части, произносит

непроизносимое, заставляет почву под ногами сотрясаться, а затем

перетасовывает все разрозненные кусочки и вновь создает из них текст».

Еще короче сказал Артур Миллер: «Общество и человек есть враги,

зависящие друг от друга, и труд писателя сводится к вечному

определению и защите этого парадокса — не позволяя, упаси Боже, ему

разрешиться».

Потеря невинности не дает писателю — некогда опасному —

производить те действия и добиваться тех результатов, о которых

говорили Кувер и Миллер. А груз тщеславия, отягощающий работу автора,

если он обращает внимание на комментарии критиков , неизбежно

оказывает разрушающий эффект на его невинность; он блокирует его

способность дать пинка в зад.

И поэтому я, не просто ради самозащиты, но и следуя своему хорошо

развитому чувству выживания, сопротивляюсь любым попыткам литературных

философов приписать моим мотивам академическое благородство. (Хотя я и

сознаю тяжкую реальность того факта, что если и получу хоть какой-то

шанс остаться в памяти Потомков, то лишь благодаря вниманию

литературных критиков.)

Вот почему, когда я поднялся, чтобы ответить тому достойному,

благожелательному и льстивому ученому иезуиту, в сердце у меня царил

хаос.

Я сказал:

— Я выслушал все это бахвальство, все это увешивание сюжета с

незамысловатой моралью никчемными побрякушками глупого символизма и

напыщенного обскурантизма, и если честно, святой отец, то я считаю,

что вы по уши напичканы всякой чушью.

Те, кто со мной знаком, знают, что в моменты большого

эмоционального напряжения я склонен выражаться в манере, весьма

напоминающей покойного У. Ч. Филдса. Слова «трус, жонглер и фигляр» я

уже держал наготове.

Добрейший иезуит надулся и запыхтел. Оскорбился.

Тогда я стал разбирать по косточкам все его предположения и

инсинуации (все они должны были представить меня как «серьезного

писателя»). Буквально все, что он выдавал за подтекст моего рассказа,

Читай продолжение на следующей странице