— Что ж. Это позиция, пожалуй, — снова затянулся Осоргин и выдохнул дым. — И не сегодня созревшая. А, Яков Кириллыч?
— У меня было время подумать, — согласился Гурьев.
— Но на что-то опереться нам всё-таки нужно?
— Опирайтесь, — покладисто кивнул Гурьев и повёл вокруг рукой. — Вот вам дом и сад, Вадим Викентьевич. Практически «дворянское гнездо», можно сказать. А скоро — совсем скоро — будет ещё и банк.
— К-какой ещё банк?! — закашлялся Осоргин.
— Самый настоящий, — счастливо улыбнулся Гурьев. — Банк. С клерками, секретарями, курьерами и подвалами, набитыми золотом и драгоценностями. С окнами с видом на Тауэр Бридж. С деньгами. Денежками. Пенёндзами. Пиастрами. Дублонами. Песетами, лирами, дирхемами и рупиями. А также талерами, эскудо, мильрейсами и реалами. Замечательный инструмент, мощный и с большим будущим. И его мы тоже сами возьмём.
— Кто вы, Яков Кириллович?
— В каком смысле, Вадим Викентьевич?
— Я не знаю ни одного русского, кому могла бы прийти в голову такая мысль, — сигара уже обжигала пальцы Осоргина, но он, кажется, этого не замечал абсолютно. — Ни одного.
— А вы разве не слышали, что моя мать — еврейка?
— Я… слышал, — было видно, что признание это далось моряку нелегко. — Я слышал. Но…
— Но? — Гурьев постарался, чтобы насмешливый огонёк в его глазах не был Осоргиным замечен.
— Яков Кириллыч. Вы же знаете, все эти фамилии… какое отношение сложилось у людей… после всего… к евреям. Да и…
— К жидам, Вадим Викентьевич.
К жидам. Называйте, пожалуйста, вещи своими именами. Мне так проще будет с вами общаться. Договорились?
— Договорились, — Осоргин бросил окурок на землю и наступил на него ботинком.
— Вот и прекрасно. Пожалуйста, послушайте внимательно, Вадим Викентьевич. Мой отец — русский дворянин и русский морской офицер. Я был воспитан так, чтобы помнить это каждую секунду своей жизни. И таким воспитали меня целых три человека. В первую очередь, конечно же, моя мать. Моя мать-жидовка, с мая пятнадцатого не выходившая из личного госпиталя ея императорскаго величества государыни Александры Феодоровны, где она вместе с государыней и их высочествами вытаскивала раненых русских солдат с того света, — сестрица Оленька, так они её называли. И умирающие, сходящие с ума от боли люди — умолкали с улыбкой, когда она подходила и брала их за руку. Моя мать-жидовка, до последнего своего дня на земле любившая моего отца, так, как если бы он был жив. Моя мать-жидовка, говорившая на шести языках, помимо русского, разумеется, как на идиш, который был для неё родным с детства. Моя мать-жидовка, которой Александра Феодоровна отдала, прощаясь, буквально накануне ареста, свой собственный орден Святой Екатерины. Наградить официально было решительно никак невозможно, знаете ли. Вторым человеком был мой дед — купец первой гильдии, герой обороны Севастополя, кавалер Георгиевской медали и Ордена Белого Орла, жид, на котором, как говорят в Одессе, пробы негде было ставить. А третьим — ангел-хранитель нашей семьи, тень моего деда, а потом — моей матери и меня, самурай Мишима Нисиро из клана Сацумото, безгранично отважный и беззаветно преданный своим близким человек, научивший меня разрубать человеческое тело пополам одним ударом меча. Что вы на это скажете, господин капитан?
Осоргин молчал, опустив голову и рассматривая свои руки, словно надеясь увидеть на них некие тайные знаки, которые подскажут ему ответ.
— А вот этого я не знал, — хрипло проговорил он, наконец. И поднял на Гурьева глаза: — Вы простите, Яков Кириллыч. Простите. Я не знал.
— Мне вас прощать не за что, господин капитан. А незнание, кстати, вовсе не освобождает от ответственности, — Гурьев усмехнулся. — Но это так, к слову. Мы, русские, очень странные люди, Вадим Викентьевич. Да мне ли вам рассказывать?
Господи Боже, подумал Осоргин. Да что же это творится с нами такое?!
— Это для вас, Вадим Викентьевич, царская семья — некая абстракция, что ли, — тихо продолжил Гурьев. — Но не для меня. Я их всех видел живыми, вот как вас сейчас. И девочек, и мальчика. И государыню, и государя. И у меня ещё память такая дурацкая, — всё, как назло, помню. Я для Александры Феодоровны корпию щипал, а Великим Княжнам карандаши чинил, которыми они письма под диктовку раненых писали. И воду таскал, и мешки с кровавыми бинтами. И свет этот, что они излучали, на мне и во мне, Вадим Викентьевич. Был этот свет, был, не смотря ни на что. Ни убавить, ни прибавить. Так что кому кто ближе и почему, это ещё смотреть и смотреть.
— Ответьте, Яков Кириллович, — попросил Осоргин, снова уставившись на носки своих ботинок. — Вот после всего… Такого… вы в Бога-то — веруете?
— В Бога? Мне такой исторический деятель, Вадим Викентьевич, не известен. А вам? Был, правда, один полководец, что вывел шестисоттысячную толпу перепуганных, как овцы, людей из долины Нила и привёл её в долину Иордана, превратив по дороге в первоклассное для своего времени войско. Вот это был отчаянный смельчак. К нему можно было бы, в принципе, обратиться за советом. Но его давным-давно нет на свете, Вадим Викентьевич.
Но его давным-давно нет на свете, Вадим Викентьевич. Так что придётся самим. Как-нибудь.
— Как?!
— А вот как, — голос Гурьева лязгнул так, что Осоргин невольно подобрался. — Беда в том, что мы сами наделяем большевиков пресловутой легитимностью, которой они ни в коей мере не обладают и которую сами за собой, особенно поначалу, не чувствовали. Большевики не делали революцию. Большевики всего лишь оседлали её, а потом взнуздали и сунули в стойло, — вместе со всей страной. А народ, изувеченный двумя с половиной веками правления грабительской элиты, насаждавшей рабство, признал в них новых господ. В этом — вся трагедия русского бунта: он беспощаден, потому что вызван к жизни едва ли не большей жесткостью, нежели он сам, и бессмыслен, потому что после истребления господ, произведённого с беспримерной беспощадностью, неизбежно наступает ужас перед собственными «свершениями» и количеством пролитой крови. И этот ужас вызывает ту самую кататонию, которой с таким успехом пользуются большевики, — и поныне. Ужас — неизбежный результат кровопролития, потому что по-настоящему бессовестных людей на самом деле не так много, во всяком случае — не большинство. Во всяком случае, в России. Именно на это я и рассчитываю. Мерзавцы же громоздят насилие и смерть с единственной целью — заглушить голос разума и совести, и, надо сказать, отнюдь не безуспешно. А победить большевиков не так сложно, Вадим Викентьевич. Только это должна быть победа духа, а не истребление, в этом уподобляться красным мы права не имеем. Именно духа, потому что настоящие победы — всегда духовные. Превзойти врага в благородстве и презрении к жизни вне победы, тем самым обратив в ничто всю его жестокость, силу и хитрость, — вот чему следует нам всем научиться. И тогда — всё у нас получится.
Господи, подумал Осоргин, сжимая кулаки. Ты что же это с нами такое творишь?! А он… Кто же он такой?!
— А теперь, Вадим Викентьевич, самое страшное. Легитимность эту самую, о которой мы тут с вами так бестрепетно рассуждаем, ни отнять, ни купить невозможно. В противоположность власти, с которой проделать такое — не больно-то хитрый фокус. Легитимность можно лишь заслужить. И надо, чтобы нам право такое — служить и заслуживать — вернули.





