Предначертание

— А… Что, обязательно нужно было с ними вот так-то? — осторожно спросил Кайгородов, когда Гурьев закончил.

— Да не было у меня времени антимонии с ними разводить, — поморщился Гурьев. — Мне требовалось узнать наверняка, нет ли другого отряда поблизости. Это первое. Не хватало ещё в станицу их на хвосте у себя притащить. А второе, — Он посмотрел на урядника, усмехнулся вдруг незнакомо и так страшно, что Тешков обмер, а Кайгородов за ус схватился и шеей крутанул до хруста.

А второе, — Он посмотрел на урядника, усмехнулся вдруг незнакомо и так страшно, что Тешков обмер, а Кайгородов за ус схватился и шеей крутанул до хруста. — Что, пошёл уже слушок-то?

— Пошёл. Ещё какой, — закряхтел сотник.

— Вот и хорошо. Авось, поубавится порядком желающих продемонстрировать грабительское мастерство да удальство перед бабами да ребятишками. А ведь это они Потаповский хутор сожгли, разве нет?

— Они, судя по всему, — качнул головой сотник. — Ружьишко вот, похоже, Ивана Матвеича, — Он вздохнул, перекрестился: — Упокой душу рабов Твоих, Господи. — И снова перевёл взгляд на Гурьева: — А какие планы у Вас на будущее, Яков Кириллович?

— Да вот, — Гурьев опять досадливо дёрнул подбородком в сторону, — рана давала о себе знать. — Как поправлюсь, буду дальше кузнечное дело постигать, если Степан Акимович не прогонит. Перезимуем, а там посмотрим.

— Понятненько, — протянул Кайгородов, — понятненько. И последний вопрос, Яков Кириллыч, если позволите: за каким лядом вас туда, собственно, понесло?

— Да мальчишество, конечно, Николай Маркелович, — не дрогнув ни единым мускулом на лице, сказал Гурьев. — Понимаю и раскаиваюсь. Но как же без карты в этих местах? Да и вообще — лавры Арсеньева [6] покоя, знаете ли, не дают.

И только-то, усмехнулся про себя Кайгородов. Так я тебе и поверил. Что ж ты за молодец такой — у самого чёрта из зубов выдрался, да ещё и с добычей?! Кто ж тебе так ворожит — разве Пелагея? Да куда ей, деревенской бабе… Нет, не простой ты молодец, не простой. Недаром люди говорят — ох, недаром…

— Ну, что ж, — сотник поднялся. — В таком случае, желаю поправиться поскорее. Какие-нибудь просьбы ко мне имеются?

— Оружие бы оставить, Николай Маркелыч. Обстановка, сами знаете, неспокойная, каждый ствол на счету будет, если что.

— Да ради Бога, — пожал плечами сотник. — И всё?

— Всё, — улыбнулся Гурьев и тоже поднялся.

Они вышли на крыльцо вместе. Увидев лица мужчин, Пелагея тоже лицом посветлела и, отвернувшись, мелко перекрестилась украдкой.

Попрощавшись с урядником, Гурьев сел в бричку:

— Поехали домой, Полюшка.

— Всё хорошо, Яшенька?

— Ну, хорошо или нет, не знаю. А вот беспокоиться совершенно точно не о чем.

Пелагея улыбнулась, потёрлась щекой о его плечо и подняла вожжи:

— Н-н-но, залётная!

Проводив бричку долгим взглядом, Тешков, торопливо крестясь, пробормотал:

— Ну, Яшка. Силён! Етить-колотить, прости-Господи, что же это такое делается-то?!

* * *

Две недели Гурьев проходил, весь в иголках, словно дикобраз, а потом рана начала затягиваться, и быстро. С иголками доктор-китаец не подвёл — правильные иголки, золочёные, самому таких сразу, без раскачки, ни за что не изготовить… Жалко, всё наследство Мишимы пришлось оставить в Москве. Доведётся ли вернуться? И когда?

Авторитет Гурьева взлетел — страшно сказать — до недосягаемых высот. Шутка ли — почитай, свой, кузнецовский, — и банду хунхузов, которые не один год округу своими набегами в напряжении держали, завалил, ровно они бараны какие.

Болтали, правда, ещё вдогонку всякое, — что, мол, порубил их в шматки хлопец, кишки в речку выпустил да наматывать их, живых ещё, заставил. Ну, мало ли чего люди со страху да ради красного словца наплетут. А Гурьев, вместо того, чтобы подвиги свои расписывать, едва оклемавшись, с дозволения станичного атамана снарядил старательскую экспедицию к невзначай открытому им «прииску». Всё, что ни делается, как известно, делается к лучшему. Добытое золото к середине ноября обернулось школой с молоденькой учительницей, выпускницей Харбинских учительских курсов, а после Крещения — дизель-электрической установкой, от которой заработали мельница и маслобойка. Казаки постарше учтиво раскланивались с Гурьевым, девки и бабы шептались, Пелагея цвела от гордости и счастья. Ей, кажется, даже завидовать перестали. Какая уж тут зависть! Тынша гудела, и жизнь, не смотря ни на что, налаживалась.

Тынша. Зима 1928

На месте раны осталась только маленькая белая звёздочка. Гурьев окреп — в плечах раздался, да и подрос ещё немного, похоже. Одежда маловата стала, пришлось в Хайлар съездить. Он по-прежнему работал у Тешкова, но жил теперь постоянно у Пелагеи. Полюшка…

Гурьев проснулся оттого, что почувствовал — она плачет. Тихо-тихо, неслышно почти. Он резко сел, обнял женщину за плечи:

— Что с тобой, Полюшка? Что, голубка моя?

— Ох, Яшенька, — она, всхлипнув, уткнулась головой ему в грудь. — Яшенька, люб ты мне…

— А плакать-то зачем? — улыбнулся Гурьев, гладя её по волосам. — Ну же, будет, будет, Полюшка.

— Старая ведь я для тебя, — Пелагея вскинула к нему лицо. — Старая, да и порченая, родить не смогу я… Яшенька, сокол мой… Присынается он мне, слышишь? Сыночек будто твой, на тебя будто капелька похожий. Я с ним в дорогу будто шагаю, а он у меня о тебе расспрашивает. Ох, Яшенька!

— Опять ты взялась, — Гурьев вздохнул. — Говорил же я тебе, Полюшка. Я тебя люблю ведь, глупая. Я с тобой. Здесь и сейчас. А что через день будет, то никому неведомо.

— Ты такой молодой ещё, Яшенька! Смотрю на тебя, не пойму я этого никак. По лицу — совсем ты мальчишечка ещё. А по разговору — будто лет сто тебе, не меньше. Я сама себя девчонкой подле тебя чувствую…

— А мне нравится.

— Тебе хорошо говорить… Сел да и поскакал, куда глаза глядят… А мне-то?! Да и не пара я тебе. Думаешь, я не понимаю?! Ты ведь из благородных, вон ведь как вышло. А я?!

— А ты — казачка, — он притянул Пелагею к себе ещё ближе. — Да выкинь ты всё это из головы. Благородство — не по крови меряется, Полюшка. По душе.

— Вот. А я про что?!

— Ну, а раз так — то ты не меньше, чем королева, — со всей серьёзностью, на какую был в эту минуту способен, проговорил Гурьев, заглядывая в её расцветающие глаза. — Так-то, голубка моя. Спи. Вставать ещё тебе затемно.

— Ох, Яшенька, светик ты мой ненаглядный, — вздохнула прерывисто Пелагея. — Совсем я дурой-то с тобой сделалась. Что ж это такое-то, Господи! Слова твои сладкие слушала и слушала б день и ночь! Ты люби меня, Яшенька, я ведь без тебя не живу…

Тынша. Февраль 1929

Незадолго до Масленицы, в самую субботу мясопустную вдруг влетел в избу маленький Тешков, закричал звонко:

— Шлыковцы! Тятя, и Федька-то с ними, наверно!

— А ну тихни, — поднялся из-за стола кузнец.

— Вот ещё напасть-то!

— Не люб вам атаман? — Гурьев пригладил сильно отросшие волосы.

— А за что мне его любить-то? — сверкнул глазами Тешков. — Лютовать будет. Потрепали его краснюки за речкой.

— Здесь лютовать? — приподнял брови Гурьев.

— А где ж? — усмехнулся Тешков. — И корми его, и пои, ероя нашего. Шёл бы ты, Яков, к Палашке-то, от греха!

— Ну-ну, Степан Акимыч, — наклонил голову набок Гурьев. — Такое событие мне никак пропустить невозможно.

Читай продолжение на следующей странице
Добавить комментарии