4d3af80c9bc37bbd

Кононов Варвар

— Ма-алчать! — громыхнул хозяин. — Заткнуться и ма-алчать! Барашка сюда! Немедленно!

— Нэт барашка… сэгодня барашка нэ заказывали…

— Смерти моей хочешь? — рявкнул Анас Икрамович. — Что есть, хакзад?

— Индэйка ест…

— Индейку, быстро! Лаваш, салаты, икру с осетриной, омаров! Персики, виноград! Вино французское и итальянское! Коньяк, мартини и шербет! Холодный чтобы был! А кофе — горячий! Живо, сыновья ослов! И накрыть на большом столе! И дочки пусть придут, Хавра с Айзой, да спляшут гостю!

— Это, Анас Икрамович, лишнее… ей богу, лишнее! — промолвил потрясенный Ким. — Выпить-закусить я с полным удовольствием, а плясок, пожалуй, не надо. Пляски мешают процессу пищеварения.

— Как скажешь, дорогой. — Икрамов обнял его, прижал к груди, расцеловал и усадил к столу. Черноусые джигиты забегали с подносами, посудой и бутылками; пробки вылетели вмиг, английский фарфор украсил скатерть, легла на блюдо огромная, величиной со страуса, индейка, и упоительный аромат жаркого поплыл в воздухе. В ближайшие двадцать минут Ким жевал и глотал, глотал и жевал, восполняя запасы белков, жиров и углеводов, а хозяин, в лучших кавказских традициях, все извинялся за скромность угощения и сетовал на нищету. Притом — ни слова о Пал Палыче, ни звука про кабак и ни намека на мешок с веревками…

«Переродился! — думал Ким, обгладывая индюшачью ножку. — Совсем как новый стал! Не голем, человек… ха-ароший человек, и стол у него отменный… Ай да Трикси!»

Мгновенная метаморфоза Икрамова поразила его больше и сильней, чем чудеса, происходившие с собственной психикой и телом — быть может, потому, что он наблюдал преображение другого человека, был как бы очевидцем, зрителем со стороны. Дрянной человек — да что там дрянной!.. опасный, страшный! И вот все изменилось; частица гения проникла в его душу, преодолев века в словах, записанных когда-то на бумаге. Конечно, постарался Трикси, но это половина волшебства; другая — все-таки слова, бессмертные строки, целительные песни, могучая личность поэта… «Сумею ли я так когда-нибудь?..» — с внезапной тоской подумал Ким, вздохнул и принялся за осетрину.

— Что вздыхаешь? — встревожился Икрамов и тут же виновато усмехнулся. — Что ж это я! Кормлю, пою, а позабыл, что не питьем и пищей весел человек! Чем пожелаешь развлечься? Беседой? Или все-таки дочек позвать, Хавру и Айзу? Они у меня загляденье… А как танцуют! Хочешь, танго, хочешь, рэп…

— Не надо рэпа, — сказал Ким, намазывая на лаваш икру. — Беседа предпочтительней.

— Мудрые слова! — Хозяин восхищенно вскинул руки. — Знаешь, что мы сделаем? Турнир устроим! Поэтический! Ты писатель, а я, как-никак, кончал восточный факультет в Баку, пятью языками владею и не чужд поэзии. Пьем рюмку, говорим стихи — свои, от сердца! Кто проиграл, вторую пьет! Согласен?

— Пить-то что будем? — спросил Кононов, приканчивая лаваш. — Вино или коньяк?

— Коньяк, разумеется. — Икрамов наполнил рюмки. — Ну, поехали!

— Поехали, — отозвался Ким и, проглотив последний кусок, выплеснул в рот янтарную жидкость. Потом спросил: — Я первый читаю?

— Первый, первый! Гость всегда первый!

Года два назад Ким написал историю о путешествии Конана вместе с Нией, девушкой-рабыней, певицей и танцовщицей. В конце концов попали они в город Прадешхан, что на краю земли, в стране Уттара, и угодили прямиком на поэтическое состязание. На уттарийском Конан знал одни охальные слова, так что пришлось ему читать стихи по-киммерийски, а Ния их переводила — как бы переводила, а на самом деле сочиняла заново. Куда тут денешься? У киммерийцев была напряженка с поэзией, и самый их героический эпос выглядел примерно так:

Руби, руби пиктов, мой топор,

Руби, руби ванов, мой топор,

Руби, руби асов, мой топор,

Пусти кровь гиперборейцам!

В общем, для певицы Нии Ким написал множество стихов, и огласить их было совсем не стыдно. Вполне кондиционные стишата — правда, слишком романтические.

Он откашлялся и произнес:

Я — пепел, я — пыль,

Я дым на ветру,

Мой факел уже погас.

Там, где я не был,

Там, где я был,

Забвенье царит сейчас.

Я в сумраке

Серых Равнин бреду,

Тенью в мире теней.

Как птица,

Смерть взвилась надо мной,

И жизнь улетела с ней.

Икрамов зааплодировал.

— Великолепно! С большим чувством, только мрачновато, мрачновато… Я бы сказал понежнее, полиричнее… Вот так:

Закружилась листва золотая

В розоватой воде на пруду,

Словно бабочек легкая стая

С замираньем летит на звезду…

— Не ваше это, Анас Икрамович, — промолвил Ким, закусывая салатом с креветками. — Увы, не ваше! Сергея Есенина. Был такой поэт, но застрелился.

По сухим губам Икрамова скользнула смущенная улыбка.

— В самом деле? Да-да, я припоминаю… Виноват! — Он налил и выпил стопку коньяка, и тут же снова наполнил рюмки. — По второй?

— По второй!

Опрокинули, и Кононов прочитал:

Могильный холм зарос травой,

Над ним хмельной гуляет ветер,

И меч бойца, тяжел и светел,

Спит с ним в постели луговой…

— Хорошо! — признался Икрамов.

— Хорошо, особенно про меч! Тяжел и светел… Образ, да… А я о кинжале скажу. Для нас, горцев, кинжал драгоценнее жены! — Он повернулся к висевшим на стене клинкам и продекламировал:

Люблю тебя, булатный мой кинжал,

Товарищ светлый и холодный.

Задумчивый грузин на месть тебя ковал,

На грозный бой точил черкес свободный.

— Лермонтов, Михаил Юрьевич, — с оттенком сожаления заметил Ким. — Вы, Анас Икрамович, в русской поэзии просто копенгаген! Но мы договорились читать свое. — Он ухватил персик посочнее и впился в него зубами.

— Вспомнил — Лермонтов! — Хозяин с покаянным видом понурил голову. — Просто морок какой-то на меня! Пью штрафную…

После штрафной выпили третью, и Ким, придя в лирическое настроение, произнес:

Я сошью свою печаль

Светлым,

Повяжу ей за спиной

Крылья,

Пусть летит она

Степным ветром,

И развеется

Шальной пылью…

— Не хуже, чем у Есенина! — восхитился хозяин. — Только почему все про травы да степные ветры? Татар у тебя в роду не было?

— Не знаю, — сказал Ким, обгладывая персиковую косточку. — Может, и были, Анас Икрамович. Любого русского поскребешь, татарином запахнет.

Икрамов кивнул, задумался, потом, поднявшись, встал в позу: правая рука вытянута, левая прижата к сердцу. Лицо его посуровело, голос зарокотал, пробуждая эхо под высокими сводами.

Я памятник себе воздвиг нерукотворный,

К нему не зарастет народная тропа,

Вознесся выше он главою непокорной

Александрийского столпа!

— Ну, уже до Пушкина добрались, — вздохнул Ким и принялся ощипывать килограммовую гроздь винограда. — Кто теперь на очереди? Брюсов, Блок, Некрасов? Только Маяковского не стоит, не люблю.

Крякнув, хозяин помотал головой, хлопнул себя по лбу и опрокинул штрафную. Затем выпили по четвертой, закусили, и Кононов решил, что надо бы восстановить метаболизм, уже отклонившийся от нормы. Трикси справился с этим за секунду, так что речи Кима были вполне разборчивы.

Я — гончий пес,

Пока я жив,

Все мчусь куда-то.

Куда, скажи?

Я — сокол быстрый,

Кружусь над полем,

Ищу чего-то…

Чего, скажи?

Икрамов долго размышлял и хмурился, являя напряженную работу мысли, потом лик его посветлел, а глаза озарились дивным сиянием. Шагнув к стене, увешанной клинками, он с нежностью погладил рукоять дамасской сабли, провел ладонью по чеканным ножнам и выдохнул: «Меч!» Он что-то пытался вспомнить, но этот процесс шел, кажется, нелегко; его зрачки то вспыхивали, то тускнели, морщины прорезали лоб, слова, едва родившись, таяли в безмолвии. «Мучается человек, — подумал Ким и предложил: — Помоги ему, Трикси!»

Читай продолжение на следующей странице
Добавить комментарии