Куда столько птицы набили? Кладовые и без того ломятся. Кто будет перья драть? Кто станет коптить? Уж только не она, не матушка Паскьель. Одно только озорство с этой охотой…
Поравнявшись с матерью, Понс потянулся, обхватил ее поперек необъятного туловища, попытался поднять в седло и усадить впереди себя, как невесту.
Кобылка — на что смирная — шарахнулась в испуге. Понс с седла и навернулся. Да так удачно навернулся, что прямехонько на матушку Паскьель и упал.
И вот повалились они друг на друга, а псы не растерялись — набежали, лаять на беспорядок принялись, хвостами размахивая, за дергающиеся ноги Понса прихватывать. Ой-ой-ой!
Понс верещит, матушка Паскьель придушенно бранится на чем свет стоит, псы надрываются, а молодые господа — Террид, Фуа, Рожьер с Петрониллой — заливаются. И конюхи, псари, загонщики им вторят.
Не смеется только Песий Бог. Дал время повеселиться; после присвистнул сквозь зубы, и тотчас же псы отступили, виноватыми мордами принялись Песьему Богу в колени и руки тыкаться. Он ушел на псарню, а псы за ним побежали.
Понс на ноги поднялся, матушку Паскьель поставил. Ох и отходила же она его по морде тяжкой материнской дланью!
Обнимая сестру одной рукой, смеялся Рожьер. Молодой граф Фуа на холку своей лошади со стоном грудью пал. Понс же обратился в бегство по двору, улепетывая, как заяц. Матушка Паскьель припустила за ним, то и дело настигая и угощая звучными тычками. Вскоре оба скрылись в кухне.
Так и закончилась охота. Конюхи лошадей увели. Загонщики оленя на задний двор потащили. Петронилла с братьями на кухню пошла.
А там в полумраке на печи восседает огромный котел, Медный Бок, будто идолище языческое, и страшно взирает своим закопченным ликом. Кругом на черных стенах слуги его развешаны — ковши и котелочки, сковородки и ложки с длинной изогнутой ручкой.
В другом углу большая бочка с водой. Под бочком у бочки — ведра, как дочки, а по водной глади уточкой деревянный ковш плавает. Нестрашный с виду, ласковый, теплый.
Из этого ковша и напились все охотники, передавая из рук в руки. Вода славно стекает по подбородку, рот сам собой разъезжается от уха до уха.
Матушка Паскьель выносит им свежих пшеничных лепешек. Господские дети едят на ходу. Не едят, а лопают, спеша заталкивают грязными пальцами лепешку за лепешкой. Запивают из ковша водицей. Матушка Паскьель ругается: опять крошек в питьевую воду напустили. Вода от этого гниет.
Наконец нахватались кусков и насытились — прожорливые, как орлята. Ушли на задний двор, оленя свежевать и птицу потрошить. Петронилла — с братьями. Матушка Паскьель ей хороший нож дала, а Рожьер его заточил, как следует.
Вскоре туда же явился Понс с подбитым глазом. Скорчил жалостливую рожу, уселся на землю и за птицу взялся. Так вдвоем с Петрониллой рвали они перья и щипали пух.
У девочки пальцы ловкие, быстрые, но за Понсом ей не угнаться.
Об охоте повествовали охотники, будто песню о героях пели. Как ехали по лесу, то вверх, то вниз по склонам. Как звенела и пела земля под копыталми — ах, ах; а ветки деревьев норовили хлестнуть по лицу — хрясь, хрясь. Как мелькнул впереди олень. И крикнул Одо Террид: «Смотрите, олень!» И Рожьер де Коминж подхватил: «Олень, клянусь Распятием!..» А молодой граф Фуа засвистел и коня вперед погнал…
Или нет, вовсе не так все было. Ехали они по лесу, и птицы пели, а ветви сами собою расступались, будто кланялись. И вот выбрались они на поляну, а там стоял красавец олень…
Сейчас этот олень — вовсе не красавец, а кровавая туша, истерзанная ножами. Куски темного парного мяса приятно тискать в пальцах, предвкушая, каковы они будут прожаренные, с чесноком, луком и соком кислых ягод.
…А Рожьер де Коминж крикнул: «Смотрите, олень!» Одо Террид замешкался, но тут молодой Фуа взялся за арбалет и первым…
…Нет, Рожьер — первым…
Размахивают окровавленными ножами, перебивают друг друга, а Петронилла, разинув рот, слушает: подол в птичьих потрохах, руки по локоть и выше — в крови и перьях, на щеке пятно. Мухи садятся на руки, на лица, вьются над наполовину освежеванной тушей.
— Матушка Паскьель! — кричит Рожьер. — Принеси нам воды!
И вот матушка Паскьель поит подряд всех пятерых, не позволяя им прикасаться к ковшу — как малых детей, спеленутых тесными пеленами. Рожьеру, по его просьбе, выливает воду на голову, смачивая его коротко стриженые оранжевые волосы.
Петронилла смеется.
— И мне! И мне!
Шумно вздыхая, матушка Паскьель льет воду на золотистое темечко девочки.
— Дитя ты мое неразумное, — выпевает горестным речитативом, — куренок ты мой… И чему тут только замуж выходить?..
— Рожьер, — говорит Петронилла брату, повернув к нему мокрое, смеющееся личико. — Рожьер, разве вы хотите выдать меня замуж?
Рожьер не успевает ответить. Из кухни выскакивает придурочная кухонная девка. Выпучив глаза пострашнее, верещит:
— Бросайте безделки! Граф зовет! Старый граф зовет! И граф Бернарт зовет! Скорей! Зовет и гневается!
Тут все вскочили, ножи побросали, руки кое-как об одежду обтерли и припустили с заднего двора к старому донжону, к главной башне — и жилой, и сторожевой, и кладовой — туда, где старый граф Фуа и граф Бернарт де Коминж ждали их, и звали, и гневались.
По дороге придурочную девку уронили, да так и оставили. Понс последним бежал. Понс девок сроду не поднимал. Коли упала, падал рядом. И на этот раз от обычая своего не отступил. Вот почему не побежал Понс следом за господскими детьми к старому графу. Куда интересней на заднем дворе ему показалось, чем в башне, где почему-то сердился старый граф Фуа.
И вот все четверо предстают пред очи старого графа. Первым отважный Рожьер де Коминж, за ним — молодой Фуа, следом Одо Террид, а последней — скромница Петронилла. Входит семенящими шажками, потупив голову.
Медленно наливается краской старый граф. И Бернарт де Коминж следом за ним багровеет.
И было, отчего.
Не для того призвали сынов и племянников, чтобы пред гостями позорили. Добро бы просто гости — мало ли, кто окажется в Фуа! — а то…
Оробев, глядит на них Петронилла.
Сразу признала тех четверых, виденных мимолетом со стены, когда Рожьер наехал и в седло ее поднял. Тех, что шли по долине Арьежа широким, размеренным шагом: от палящего солнца на голове капюшон, от голода — кусок хлеба в кожаной сумке через плечо и Господня милость — от всех иных невзгод и напастей.
Двое мужчин и две женщины. У женщин суровые, обветренные лица. Не вдруг поймешь, что женские.
Все четверо — будто ни возраста нет у них, ни пола. Под плащом не разберешь, какого сложения. Только одно и угадывается, что худы.
Обликом сходны с грубоватыми крестьянскими ангелами в главном алтаре аббатства, которых Петронилла любит разглядывать во время мессы.
Испытующе смотрят четверо на господских детей, троих юношей и девочку, — ах, какой тяжкий взор. Плечи сами под этой тягостью сгибаются.
Мгновение назад победоносные, охотники вдруг растерялись. На погляд их выставили, будто скот на ярмарке. Руки, колени — все у них в звериной крови; сами — потные, пыльные, всклокоченные, еще не остывшие от утренней погони.
И девочка недалеко ушла от братьев, хотя все утро смиренницей просидела за прялкой. Вот уж и клок из одежды вырван, и липкие от крови лапки в птичьем пуху.





