Симон улыбается.
Он улыбается уже давно, но только Оливьер, увлеченный своей горячей проповедью, не сразу это заметил. Наконец совершенный замолкает, споткнувшись о симонову странную улыбку, будто бегун о лежащий на дороге камень.
— Чему ты так улыбаешься, сын мой?
— Я тебе не сын, — перебивает Симон. — Как ты можешь говорить «сын», если ты — девственник? Ты не знаешь, что такое «сын»! Отцовство — богатая и светлая вещь, но достигается на иных путях.
— Мессен, вы хотите возразить мне, отвергнуть мое рассуждение?
— Нет.
— Мессен, разве вы в силах возразить мне?
— Нет — повторяет Симон. — Я невежда. В твоих рассуждениях, на мой взгляд, нет изъяна.
— Чему же вы улыбались, мессен граф?
— Тому, что ты, несмотря на всю твою ученость, погиб и сгоришь в адском огне, а я и этот невежественный приор, которых ты столь презираешь, — мы оба спасены.
— Рассудит Господь, — говорит Оливьер, отступая на шаг.
— Завтра ты будешь сожжен на костре, — говорит Симон.
— Знаю. — И Оливьер таинственно улыбается.
Тут Аньен, вырвавшись из рук симоновых сержантов, бросается к ногам графа Симона и начинает умолять о пощаде. Симон брезгливо смотрит, как Аньен корчится на полу, содрогаясь в бесслезных рыданиях, как давится собственным страхом.
Поймав взгляд Симона, Оливьер замечает — равный равному:
— Вы сами видите теперь, мессен, сколь отвратительна и слаба плоть.
Симон поворачивается к одному из своих сержантов.
— Водрузите это туловище на ноги и узнайте, чего оно хочет.
Аньена хватают за подмышки, несколько раз вразумляют по щекам и, наконец, в обезумевшем взгляде Аньена проступает ясность.
— Я хочу… я принесу покаяние, — лепечет он. — Я отрекаюсь… от преступной ереси.
— Вот и хорошо, — говорит Симон.
Вперед выступает приор от Святого Стефана. Аньен, мешком рухнув на пол у рясы приора, начинает шумно поносить катарскую веру. Он обвиняет своих бывших братьев в приверженности дьяволу.
Приор перебивает:
— Я назначу тебе покаяние. Сейчас же будет довольно, если ты прочитаешь credo.
— Credo in unum Deum, Patrem… Отец мой, я не помню.
Приор подсказывает. Аньен взахлеб повторяет.
Повторяет — а сам то и дело косится на Симона. Точно собака, что спешно заглатывает украденный с хозяйского попустительства кусок. Симон позволяет ему дочитать до конца, а после, решительно хлопнув себя по коленям, произносит заключительное слово:
— Я рад, что спасется хотя бы один. — И сержантам: — Отведите их в темницу. Завтра сожгите обоих.
* * *
— Так и сказал? «Сожгите обоих»?
— Да.
— Но ведь один, вроде бы, отрекся?
— Он сказал: «Обоих».
— Господи! Воистину, великий простец этот граф Симон.
* * *
На рыночной площади сооружен помост. Собран хворост. Погода стоит сырая и скучная, поэтому хворост собирали не по лесам, а по домам. Кое-кто из горожан спешит сам принести вязанку, но большинство лишь угрюмо подчиняется симонову повелению.
Граф Бигоррский возвратился с охоты и совершенно одобрил отцовское решение.
«Обоих». Ему любопытно.
— Жаль, что я не смог поговорить с этим Оливьером.
— Ничего, еретиков в вашей Бигорре еще предостаточно. У вас будет случай… Только никогда не вступайте с ними в препирательства. Их не переспорить. Они со всех сторон вроде как правы. Обложились стихами из Писания, как щитами. И все превзошли и постигли, не чета нашему невежеству.
Гюи глядит на Симона, широко распахнув глаза.
— А как же вы с ними спорили, мессир?
— А я с ними и не спорил. Говорю вам, они так плетут слова — не разрубишь. Я их просто не слушал. Когда они пытались смутить меня, я то читал про себя ave Maria, то повторял «иди в задницу, иди в задницу», — говорит граф Симон.
И заливается громким хохотом.
* * *
В полдень похоронно зазвонили колокола. Горы хмуро взирали слепыми белыми вершинами, как из храма выводят двух человек, окруженных стражей. Ночь оба осужденных провели в подземной крипте, под полом кафедрала, рядом со святынями — в уединении, в молитве, в промозглой сырости, с оковами на руках и ногах.
Они шли медленно, одеревеневшие от холода, мелко переступая скованными ногами. Гром колоколов заглушал тихий перезвон их цепей.
Петронилла рядом со своим мужем, на коне, как и он. В последний раз видит она Оливьера. Она встречается с ним глазами. На мгновение ей делается жутко. Вдруг Оливьер окликнет ее. Вдруг расскажет ее мужу и свекру о том, что и она некогда преклоняла перед ним колени и испрашивала его благословения. Но Оливьер молчит. Его суровое, очень старое, очень бледное лицо лоснится от пота. В углу рта капля крови. Оливьер боится.
Аньена ведут под руки. Он глубоко ныряет на каждом шаге.
Приор громко спрашивает Аньена:
— Сын мой, в последний раз скажи перед всеми, как ты хочешь умереть — еретиком или католиком?
Аньен кричит:
— Католиком!
И умоляюще глядит на Симона, тяжело дыша раскрытым ртом.
Симон осеняет себя крестом.
Аньена берут за скованные руки, грубо поддергивают ближе к Оливьеру и так, за запястья, связывают, обернув их друг к другу лицом. И Оливьер, мертво улыбнувшись, целует Аньена в мокрые губы и кладет голову ему на плечо. И Аньен, хоть и отворачивается, но тоже вынужден положить щеку на плечо Оливьера.
Вздымается пламя, запаленное сразу шестью факелами, взвиваются и корчатся в огне одежды и, заглушая погребальный гром, кричат умирающие в муке люди.
Запрокинутое лицо Симона залито красноватым светом, серые глаза раскрыты — впитывают увиденное. По площади ползет жирный дым.
Потом огонь стихает. Вместе с огнем смолкают колокола кафедрала.
И вдруг тишину прорезает испуганный вопль, пронзительный и тонкий:
— Чудо! Чудо!
Колыхнувшись, толпа подается к помосту. Симон слегка трогает коня, чтобы подобраться поближе.
Оливьер превратился в черный остов. Тело Аньена осталось неповрежденным. Огонь съел только кисти его рук и обгрыз щеку, которой тот прикасался к Оливьеру.
11. Лурдское Рождество
декабрь 1216 года
И двух седмиц со дня брачных торжеств в Бигорре не минуло, как вытащил граф Симон своего сына Гюи из супружеской постели и вместе с ним бросился на Лурд, где в старом замке — еще римляне здесь свою крепость имели — засели Монкад и Санчес. Все не смирить им жадную душу с тем, что потеряны для них и графство, и графиня.
Не успели толком обсидеться, а граф Симон — вон он, внизу, в долине, под стенами. Зубы точит. И Гюи с ним.
Местным мужланам — стон один: мало их Монкад ощипал, придется теперь Симона с его воинством кормить. А надолго ли Симон в Лурде застрянет — того никто не провидит. Может, и надолго. Вот уже и тучи отяжелели, грозят снегом опрастаться, вот и Рождество накатывает… Симон упрямо сидит в долине, а Монкад — в Лурдском замке, и ничего не меняется, только время течет себе и течет.
В мыслях о Рождестве Симон вдруг взор от замка оторвал, стал озираться по сторонам. Часовню для него в долине нашли. Выстроена давно, с виду неказиста, не первый год заброшена, того и гляди на голову рухнет. Так графу и доложили: на ладан, мол, часовня-то дышит.
Симон не поленился, съездил посмотреть. Внутрь вошел, оглядел. Запах затхлый ноздрями втянул. Увидев, оскорбился, ибо обижен здесь был Господь. И взялся Симон обиду эту целить.
Нагнал вилланов, велел в меру умения храм крепить, очищать и восстанавливать. Ибо желал граф Симон справить Рождество честь по чести; осаду же Лурдского замка снимать при том не желал.





