— Познакомьтесь, — сказал мистер Апджон. — Леди Картер — Джордж Уинтерборн. В некотором роде художник.
Леди Картер оценила Джорджа с одного взгляда: поношенный костюм, небрежно повязанный старый галстук, чересчур длинные волосы, рассеянный взгляд — конечно, беден, во всяком случае, слишком молод. Она процедила сквозь зубы что-то презрительно-любезное и проследовала дальше в сопровождении мистера Апджона, делая вид, что беседа с ним ее очень забавляет.
Джордж подошел к столу, взял сандвич и бокал шампанского. Эта нескончаемая болтовня о пустяках его изрядно раздражала. Он чувствовал себя чужим, в нем поднималась упрямая злость. И Апджон уверяет, что тут собрались единственно умные люди в Лондоне! Ну, если это — ум, я предпочитаю оставаться дураком. Лучше уж гигантский спрут-скука, владычествующий за стенами этого дома, чем эти ядовитые медузы, тщеславные, самовлюбленные и злорадные.
Он подошел к редактору, товарищу Боббу. Мистер Бобб, щуплый рыжий человечек с колючими голубыми глазками, был одержим классовой ненавистью. Он почти безнаказанно давал волю своей злости, спекулируя на своем пролетарском происхождении и на язве желудка, от которой он умирал вот уже двадцать лет. Ни один порядочный человек не мог позволить себе отколотить мистера Бобба, как он того заслуживал, потому что весь вид Бобба постоянно напоминал о гложущем его недуге, а все повадки неизменно свидетельствовали о его происхождении и воспитании. Это был современный Терсит159 — впрочем, будь он и впрямь Терсит, это бы еще ничего. В умственном отношении он представлял собою усердную, но довольно-таки мерзкую обезьяну, корчившую из себя нового Руссо160. Речь его резала слух. Он был тщеславен, притом никак не мог забыть о своем происхождении, а потому жаждал любовных приключений с какими-нибудь светскими дамами, хотя явно принадлежал к тому типу мужчин, которые предпочитают однополую любовь. Замечательная энергия, редкостное чутье, способность мгновенно разбираться в людях, цепкая память и дар подражания, злой язык и грубая откровенность — вот что составляло его силу. Это был негодяй не крупный, но опасный. Его еженедельные политические обзоры, однобокие и подчас нелепые, были в ту пору, однако, лучшими в своем роде. Умей Бобб не переходить границ в своем злопыхательстве, умей он обуздать тягу к альковам знатных дам и отделаться от теории бессознательного (то была причудливейшая мешанина из плохо понятой теософии и непереваренного Фрейда), он и впрямь стал бы влиятельным деятелем быстро растущей социалистической партии. Джордж восхищался одаренностью и кипучей энергией мистера Бобба, жалел его за слабое здоровье и болезненное чувство социальной неполноценности, брезгливо морщился, когда тот злобствовал, и пропускал мимо ушей его теоретические разглагольствования.
— Вы-то что здесь делаете, Уинтерборн? Вот уж не думал, что Шобб вас пригласит. У вас разве есть деньги?
— Меня привел Апджон.
— Апджон-ату-их! А чего ему от вас надо?
— Хочет, наверно, чтобы я написал статью о его новом направлении в живописи.
Мистер Бобб хихикнул, потом скорчил гримасу отвращения и помахал рукой, точно отгоняя дурной запах.
— Супрематистская живопись! Супрематистское дерьмо! Супрематистское самомнение и безмозглое шарлатанство! Видали вы, как он подлизывался к этой Картер, к этой аристократке леди Картер? Тьфу!
Такая ненависть прозвучала в этом «тьфу», что Джорджа покоробило. Правда, он и сам подозревал, что мистер Апджон отчасти шарлатан, и самомнение у мистера Апджона, конечно, чудовищное… а все-таки на свой лад он и добр и великодушен, этот бедняга Апджон, получивший прозвище «ату-их!» — он так яростно нападает на всех сытых и преуспевающих, будто бы защищая тех, кто добивается, но еще не добился признания. К несчастью, брань и наскоки мистера Апджона нимало не помогали его друзьям и лишь приносили известность ему самому, — печальную известность, ибо он был смешон. Но Джордж счел своим долгом как-то за него вступиться.
— Ну конечно, он чудаковат и держится иногда вызывающе, а все-таки он человек по-своему талантливый и великодушный.
Мистер Бобб усмехнулся, вернее сказать, оскалил зубы.
— Ваш Апджон просто жалкий льстивый червяк, да, вот именно: жалкий льстивый червяк. И из вас тоже ничего хорошего не выйдет, милый мой, если вы не перестанете якшаться с этой публикой. Пропадете, вот и все, пропадете ни за грош. Да и вообще человечество идет к чертям. Оно прогнило, насквозь прогнило. Оно смердит. Его пожирают черви. Вы только посмотрите, как эти плюгавые молодчики красуются перед своими дамами! Гнусные мерзавцы, рыбья кровь…….! Посмотрите на этих женщин, им отчаянно хочется, чтобы их полюбил живой человек, у которого в жилах кровь, а не вода, — а что им достается? Какой-нибудь гнусный…….! Знаю я их, этих мерзавцев. Черт бы их всех побрал. Но скоро этому придет конец, иначе и быть не может. Рабочие этого не потерпят. Будет революция, кровопролитная революция, и очень скоро. Черт подери этих гнусных мерзавцев со всеми их гнусными гетрами и моноклями!
Джорджа и смутил и позабавил этот взрыв негодования. Ему и самому на многих здесь противно было смотреть, чего стоил хотя бы Роберт Джеймс, Друг Поэтов, выпускавший антологии творчества самых бездарных писак, в гетрах и с моноклем, шепелявый и брызжущий слюной. Но в конце концов мистер Джеймс существо безвредное и доброжелательное. Можно не разделять его вкусов, можно не испытывать к нему симпатии, да и к большинству присутствующих тоже. Но «жалкие червяки» и «гнусные мерзавцы» — это, кажется, уже слишком. Кроме того, Джорджа слегка коробили простонародные словечки мистера Бобба и он не мог понять, почему сексуальная холодность иных мужчин в смокингах должна подвигнуть рабочих на кровопролитную революцию.