— Вы так думаете, сэр? Жена со страху за меня места себе не находит, сэр. Простынешь, говорит, там, в окопах, да и помрешь. Я, знаете ли, слабогрудый, сэр, вы уж простите, что я вам все это выкладываю.
— Уверен, что вас на передовую не пошлют.
В начале 1918 года этот маленький лакей умер в военном лазарете от двустороннего воспаления легких. Клубная комиссия вручила его вдове десять фунтов стерлингов и постановила занести его имя на мемориальную доску павших воинов — членов клуба.
Спать Уинтерборну не хотелось. Он слишком привык ночами бодрствовать и быть начеку, а спать днем, — не так просто оказалось отстать от этой привычки. До самого утра он то бесцельно бродил по улицам, то сидел на скамье где-нибудь на Набережной. Теперь мало кто ночевал тут на скамейках, — как видно, война всем нашла работу. Странно, думал он, во время войны Англия тратит ежедневно пять миллионов фунтов на убийство немцев, а в мирное время не может потратить пять миллионов в год на борьбу с собственной нищетой. Дважды с ним вполне вежливо заговаривали полицейские, принимая его за отпускного фронтовика, которому негде ночевать. Он кое-как объяснял, что просто хочет побыть на улице. Один постовой отнесся к нему совсем по-отечески:
— Послушай меня, сынок, поди к Молодым христианам. Они за койку возьмут недорого. У меня вон тоже сын воюет, тебе ровесник. Был бы он на твоем месте, не хотел бы я, чтоб он попал к какой-нибудь лондонской потаскушке. Он славный малый, верно тебе говорю. А с ним поступили не по совести, жестоко поступили. Ни разу отпуска не дали, а он уже почти два года во Франции.
— Почти два года без отпуска! Что за чудеса!
— Да, вот когда из лазарета выписался, и то не пустили.
— А с чем он там лежал?
— Вроде с воспалением легких, только мы-то думаем — это он так написал, чтоб нас не тревожить, а на самом деле ранило его. Потому как в другой раз он спутался, написал, что хворал плевритом.
— А вы случайно не знаете, что это был за лазарет?
— Как же. Кс.П.
Уинтерборн невесело усмехнулся: он знал, что это означает — венерический. Пока солдат находится там на излечении, ему не платят жалованья и затем на год лишают отпуска.
Пока солдат находится там на излечении, ему не платят жалованья и затем на год лишают отпуска. Но отцу незачем знать правду.
— Давно ваш сын выписался из лазарета?
— Да уже месяцев десять, а то и больше.
— Ну, тогда к рождеству ему наверняка дадут отпуск.
— Дадут, по-твоему? Право слово? Он у меня славный малый, красивый, крепкий, любо посмотреть. Может, повстречаешься с ним, когда вернешься на фронт. Том Джонс его звать. Том Джонс, артиллерист.
И опять Уинтерборн усмехнулся при мысли, каково было бы отыскивать Тома Джонса среди тысяч разбросанных по всем фронтам артиллеристов. Но вслух сказал:
— Если повстречаемся, я ему скажу, что вы его ждете не дождетесь.
И сунул в руку полицейского полкроны: пускай выпьет за их с Томом здоровье. Полицейский козырнул ему и на прощанье назвал «сэр».
Он позавтракал в закусочной Локхарта копченой рыбой, выпил чаю, потом умылся в подземной уборной. Около десяти он был дома. Не подумавши, прошел в комнату Элизабет. Она и Реджи, сидя в халатах, пили чай. Извинившись почти униженно, он ушел к себе. Скинул башмаки с ноющих усталых ног и, не раздеваясь, растянулся на постели. Через десять минут он уже спал крепким сном.
Свиданье с Фанни вышло какое-то неудачное. Она была на редкость весела, прелестна, нарядна и обаятельна, сперва оживленно болтала, потом храбро старалась победить его неуклюжую молчаливость. Уинтерборн и сам не понимал, отчего он так неловок и молчалив. Казалось, ему попросту нечего сказать Фанни, он словно отупел — половина ее изящных острот и тонких намеков до него не доходила. Похоже было, что он держит устный экзамен и как дурак делает промах за промахом, ошибку за ошибкой. А ведь он любит Фанни, очень любит, и Элизабет он тоже очень любит. Но ему почти нечего им сказать и так утомительно слушать их небрежно-изысканную болтовню. Попытался он было рассказать Элизабет кое-что из пережитого на фронте, — и когда описывал, как их обстреливали химическими снарядами и какие страшные лица были у отравленных газом, вдруг заметил, что ее тонко очерченные губы покривились в усилии скрыть зевок. Прервав рассказ на полуслове, он попробовал заговорить о другом. Фанни полна сочувствия, но и на нее, как видно, он наводит скуку. Да, разумеется, ей с ним скучно. И она и все они здесь по горло сыты войной, о которой непрестанно твердят газеты и все вокруг; они хотят забыть о войне — да, конечно, они хотят забыть. А тут является он, молчаливый, угрюмый, в хаки, способный хоть немного оживиться, только когда изрядно выпьет и заведет речь о фронте.
Он отвез Фанни домой в такси, по дороге держал ее за руку и молча смотрел прямо перед собой. У дверей он поцеловал ее.
— Спокойной ночи, Фанни, родная моя. Огромное тебе спасибо, я так рад, что ты со мной поужинала.
— Ты разве не зайдешь?
— Не сегодня, милая. Ужасно хочу спать… понимаешь, я немного устал.
— Ах, так. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, голуб…
Дверь захлопнулась, отсекая последний слог.