Тем не менее он доставил мне куда больше радости, чем тот халат, который я ношу сейчас, и который был куплен у Сэлка на Бондстрит. И не потому, что я не люблю вещей от Сэлка. У него все самого лучшего сорта, а я теперь всегда ношу все только самое лучшее. Но порой мне делается как-то не по себе. У меня появляется ощущение, что я вынужден служить живым доказательством процветания нашей фирмы, что я превращаюсь в своего рода человека-рекламу. Не то чтобы у меня возникло желание одеться похуже, но мне неприятно сознавать, что я не смею одеваться плохо, даже если бы захотел. Я купил тот дешевый вискозный халат, чтобы доставить себе удовольствие. А роскошный шелковый халат я купил потому, что мое положение обязывает меня носить одежду только такого сорта. Но уже никогда не вернется ко мне снова то ощущение роскоши и пресыщенной лени, которое со всей полнотой испытал я в тот день, первый свой день в Уорли, когда, сняв пиджак и отстегнув воротничок, направился в ванную комнату в настоящем халате.
Ванная комната была в точности такая, как в любом доме средней руки: зеленоватые кафельные стены, зеленоватый плиточный пол, никелированная вешалка для полотенец, большое зеркало с подставками для зубных щеток и стакана, металлический шкафчик на стене, облицованная кафелем ванна с душем и электрический выключатель в виде шнура. Все было безукоризненно чисто, чуть-чуть пахло душистым мылом и свежими, прямо из прачечной, полотенцами. Это была только ванная комната, по самой природе своей предназначенная быть ванной комнатой и ничем другим.
Ванная комната, которой я пользовался еще накануне, была прежде спальней. В те годы, когда Дубовый Зигзаг только начинал застраиваться, считалось, что рабочим ванны ни к чему. Ванная комната в доме тети Эмили представляла собой каморку с некрашеным деревянным полом (нужно было всегда быть начеку, чтобы не засадить себе в ногу здоровенную занозу) и забрызганными мыльной водой коричневыми обоями.
Полотенца хранились в бельевом баке, который обычно был набит неглаженым бельем.
На подоконнике лежали зубные щетки, бритва, кусок мыла, тюбик зубной пасты и еще всякий хлам: старые лезвия, салфетки для компресса и по меньшей мере три чашки с отбитыми ручками, которые должны были, повидимому, служить мисочками для бритья, но, если судить по густому слою пыли, покрывавшему их и снаружи и изнутри, никогда не были в употреблении.
Я вовсе не хочу утверждать, будто в доме тети Эмили все оскорбляло мои нежные чувства. Мы с Чарлзом даже кичились тем, что умеем быть небрезгливыми. Мы совсем не стремились уподобиться бакалейщику с другого конца Дубового Зигзага, который вечно твердил о своем необычайном пристрастии к чистоте и отвращении к людям, которые этим пристрастнем не обладают. Чарлз любил изображать этого бакалейщика:
«Вода и мыло стоит гроши, свидетель бог! Чтобы быть чистым, не обязательно быть богатым. Я вот без ванны и дня бы не мог прожить…» Он говорил о ванне так, словно в самом акте погружения тела в воду было нечто достойное преклонения.
Слушая его, как утверждал Чарлз, непреодолимо хотелось кричать во весь голос, что, я завалил свою ванну углем, а моюсь только в тех случаях, когда начинает зудеть все тело.
Однако мне часто было не досмеха. Слишком уж убогой и жалкой представлялась мне жизнь в Дафтоне. Я был очень привязан к тете Эмили и дяде Дику и даже к их двум сыновьям, Тому и Сиднею, неуклюжим и довольно ограниченным подроеткам, которым вскоре предстояло пойти на завод, что их, повидимому, нимало не огорчало.
Мне даже немного совестно было покидать Дафтон. Ведь я знал, что те восемь фунтов, которые я ежемесячно отдавал тете Эмили, служили для нее большим подспорьем. Но я не мог оставаться больше в том мире, в котором жила она. Здесь, в Уорли, вытираясь большим мохиатым полотенцем, вдыхая его чистый запах вместе с легким запахом одеколона и каждую минуту поглядывая искоса на халат, повешенный у двери, словно боясь, как бы он не исчез, я уже чувствовал, что вступил в совершенно новый мир.
Я вернулся к себе в комнату, надел чистый воротничок, пригладил щеткой волосы. И, глядя на свое отражение в зеркале, внезапно ощутил беспросветное одиночество.
Мне вдруг мучительно, как ребенку, захотелось снова очутиться в одной из тех безобразных комнат или на одной из тех безобразных улиц, где нельзя было ни умереть с голоду, ни заблудиться. Захотелось снова увидеть знакомые лица тех, кто мог прискучить, мог вызывать раздражение, но не мог ни предать, ни обидеть.
Вероятно, тоска по дому — вещь неизбежная. Что до меня, то, испытав ее в самой острой форме в первый же день, я больше уже никогда от нее не страдал.
Я выглянул в окно. Сад за домом оказался неожиданно большим.
В глубине сада, возле живой изгороди из бирючины, я увидел высокую старую яблоню и рядом е ней — два вишневых дерева. Мне припомнилось вдруг, как мой отец говорил, что вишневые деревья не будут цвести, если их посадить в одиночку.
«Прежде чем принести плоды, они должны повенчаться»,- говорил он с добродушной улыбкой, довольный поэтичнсетью созданного им образа. У отца никогда не было своего сада,- только крошечный надел на муниципальном участке. Не было ни яблонь, ни вишен, ни газона, ни живой изгороди из бирючины.