Некрополь

пью, табаку не курю, пряника медового не припас. А то — он подмигнул — если не торопишься, может пополудничаем вместе? Есть тут один трактирчик.

Хозяин хороший человек, хоть и француз. Тут, за углом. Альбертом зовут.
Я не торопился. — ,,Ну, вот и ладно, ну, вот, и чудесно, — сейчас обряжусь»…
— Зачем же вам переодеваться?
— Что ты, что ты — разве можно? Ребята засмеют. Обожди минутку — я духом.
Из-за ширмы он вышел в поддевке, смазных сапогах и малиновой рубашке: «Ну, вот, — так то лучше!»
— Да, ведь, в ресторан в таком виде, как раз, не пустят.
— В общую и не просимся. Куда нам, мужичкам, промеж господ? Знай, сверчок, свой шесток. А мы не в общем, мы в клетушку-комнатушку, отдельный

то — есть. Туда и нам можно.
Вот именно в этих клетушках — комнатушках французских ресторанов и вырабатывался тогда городецко — клюевский style russe, не то православие,

не то хлыстовство, не то революция, не то черносотенство. Для Городецкаго, разумеется, все это была очередная безответственная шумиха и

болтовня: он уже побывал к тому времени и символистом, и мистическим анархистом, и мистическим реалистом, и акмеистом. Он любил маскарады и

вывески. Переодеться мужичком было ему занимательно и рекламнее. Но Клюев, хоть и «маракал по басурманскому», был все же человек деревенский.

Он, разумеется, знал, что таких мужичков, каким рядил его Городецкий, в действительности не бывает, — но барину не перечил: пущай забавляется. А

сам между тем, не то чтобы вовсе тишком да молчком, а эдак полусловцами да песенками, поддакивая да подмигивая и вправо и влево, и черносотенцу-

Городецкому, и эсерам, и членам религиозно-философского общества, и хлыстовским каким то юношам, — выжидал. Чего?
***
То, что мой X. выбалтывал несуразно, отрывочно и вразброд, можно привести в некоторую систему. Получится, приблизительно, следующее.
Россия — страна мужицкая. То, что в ней не от мужика и не для мужика, — накипь, которую надо соскоблить. Мужик — единственный носитель

истинно — русской религиозной и общественной идеи. Сейчас он подавлен и эксплоатируем людьми всех иных классов и профессий. Помещик, фабрикант,

чиновник, интеллигент, рабочий, священник — все это разновидности паразитов, сосущих мужицкую кровь. И сами они, и все, что идет от них, должно

быть сметено, а потом мужик построит новую Русь и даст ей новую правду и новое право, ибо он есть единственный источник того и другого. Законы,

которые высижены в Петербурге чиновниками, он отменит, ради своих законов, неписаных. И веру, которой учат попы, обученные в семинариях да

академиях, мужик исправит, и вместо церкви синодской построит новую — «земляную, лесную, зеленую». Вот тогда то и превратится он из забитого

Ивана — Дурака в Ивана — Царевича.
Такова программа. Какова же тактика? Тактика — выжидательная. Мужик окружен врагами: все на него и все сильнее его. Но если случится у

врагов разлад и дойдет у них до когтей, вот тогда мужик разогнет спину и скажет свое последнее, решающее слово. Следовательно, пока что, ему не

по дороге ни с кем. Приходится еще ждать: кто первый пустит красного петуха, к тому и пристать. А с какого конца загорится, кто именно пустит, —

это пока все равно: хулиган — ли мастеровой пойдет на царя, царь — ли кликнет опричнину унимать беспокойную земщину — безразлично. Снизу ли,

сверху ли, справа ли, слева ли, — все солома. Только бы полыхнуло.
Такова была клюевщина к 1913 году, когда Есенин появился в Петербурге.

Только бы полыхнуло.
Такова была клюевщина к 1913 году, когда Есенин появился в Петербурге. С Клюевым он тотчас подружился и подпал под его влияние. Есенин был

молод, во многом неискушен и не то, чтобы простоват, — а была у него душа нараспашку. То, что бродило в нем смутно, несознанно, в клюевщине было

уже гораздо более разработано. Есенин пришел в Петербург, зная одно: плохо мужику и плохо мужицкому Богу. В Петербурге его просветили: ежели

плохо, так надобно, чтобы стало лучше. И будет лучше: дай срок — подымется деревенская Русь. И в стихах Есенина зазвучал новый мотив:
О, Русь, взмахни крылами,
Поставь иную крепь.
………………………………………….
Довольно гнить и ноять,
И славить взлетом гнусь —
Уж смыла, стерла деготь
Воспрянувшая Русь
Самого себя он уже видит одним из пророков и песнопевцев этой Руси — в ряду с Алексеем Кольцовым, «смиренным Миколаем» Клюевым и

беллетристом Чапыгиным:

Сокройся, сгинь ты, племя
Смердящих снов и дум!
На каменное темя
Несем мы звездный шум.
Грядущее уничтожение «смердящих снов», установление «иной крепи» видится Есенину еще смутно. «Звездный шум», который несут мужицкие пророки,

можно тоже понять по разному. Но Есенин уверен в одном: что
… не избегнуть бури,
Не миновать утрат,
Чтоб прозвенеть в лазури
Кольцом незримых врат.
Освобожденная Русь — град лазурный и невидимый. Это нечто неопределенно светлое. Конкретных черт ее не дает Есенин. Но знает конкретно, что

путь к ней лежит через «бурю», в которой развернется мужицкая удаль. Иначе сказать — через революцию. Появление этого сознания — важнейший этап

в душевной биографии Есенина.
Семнадцатый год оглушил нас. Мы как будто забыли, что революция не всегда идет снизу, а приходить и с самого верху. Клюевщина это хорошо

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66