честность в его мысли: признавая свою неправоту, он всякий раз даже как будто радовался, что найден путь, боле верный.
Впрочем, его упрямство отчасти вытекало из его подхода к работе.
В свои историко-литературные исследования вводил он не только творческое,
но даже интуитивное начало. Изучение фактов, мне кажется, представлялось ему более средством для проверки догадок, нежели добыванием материала
для выводов. Не редко это вело его к ошибкам. Его «Мудрость Пушкина» оказалась в известной мере » мудростью Гершензона». Но — во-первых, это все
— таки » мудрость «, а во — вторых — то, что Гершензон угадал верно, могло быть угадано только им и только его путем. В некотором смысле ошибки
Гершензона ценнее и глубже многих правд. Он угадал в Пушкине многое, «что и не снилось нашим мудрецам». Но, конечно, бывали у нас и такие,
примерно, диалоги:
Я. Михаил Осипович, мне кажется, вы ошибаетесь. Это не так.
Гершензон. А я знаю, что это так!
Я. Да ведь сам Пушкин…
Гершензон. Что ж, что сам Пушкин? Может быть, я о нем знаю больше, чем он сам. Я знаю, что он хотел сказать, и что хотел скрыть, — и еще то,
что выговаривал, сам не понимая, как пифия.
К тем, кого он изучал, было у него совсем особое отношение. Странно и увлекательно было слушать его рассказы об Огареве, Печерине, Герцене.
Казалось, он говорит о личных знакомых. Он «чувствовал» умерших, как живых. Однажды, на какое-то мое толкование стихов Дельвига, он возразил:
— Нет, у Дельвига эти слова означают другое; ведь он был толстый, одутловатый…
***
Он терпеть не мог, чтоб его называли критиком. «Я историк, а не критик», поправлял он. Однако, избегая печатно высказываться о новой
литературе, он следил за ней очень зорко. Из современных русских писателей особенно восхищался Андреем Белым; Вячеславом Ивановым, Сологуб, Блок
были его любимыми поэтами; высоко ставил и лично любил А. М. Ремизова, любовно говорил о таланте Алексея Толстого. Не любя стихов Брюсова,
уважал его, как историка литературы. В общем же был широк и старался найти хорошее даже в писателях, внутренне ему чуждых.
За девять лет нашего знакомства я привык читать или посылать ему почти все свои стихи. Его критика всегда была доброжелательна — и
беспощадна. Резко, «начистоту» высказывал он свои мнения. С ними я не всегда соглашался, но многими самыми меткими словами о моих писаниях я
обязан ему. Никто не бранил меня так сурово, как он, но и ничьей похвалой я не дорожил так, как похвалой Гершензона. Ибо знал, что и брань, и
похвалы идут от самого, может быть, чистого сердца, какое мне доводилось встречать.
Хворал он давно, но умер от внезапного ухудшения (7). Страдания были сильные. Он знал, что умирает, но конец наступил так быстро, что он не
успел проститься с близкими. Похоронили его на скромном Ваганьковском кладбище. На его могиле можно бы написать слова из Послания Пушкина к
Чаадаеву:
Всегда мудрец, а иногда мечтатель.
Сорренто, 12 апреля 1925.
СОЛОГУБ
И верен я, отец мой, Дьявол,
Обету, данному в злой час,
Когда я в бурном море плавал
И Ты меня из бездны спас.
Тебя, отец мой, я прославлю
В укор неправедному дню,
Хулу над миром я восставлю
И соблазняя соблазню.
Федор Сологуб.
У тебя, милосердного Бога,
Много славы, и света, и сил.
Дай мне жизни земной хоть немного,
Чтоб я новые песни сложил.
Федор Сологуб.
Он был сыном портного и кухарки. Родился в 1863 году. В те времена «выйти в люди» человеку такого происхождения было не легко.
Родился в 1863 году. В те времена «выйти в люди» человеку такого происхождения было не легко. Должно быть,
это не легко далось и ему. Но он выбрался, получил образование, стал учителем. О детских и юношеских годах его мы почти ничего не знаем. Учителя
Федора Кузьмича Тетерникова, автора учебника геометрии, мы тоже не видим. В нашем поле зрения он является прямо уже писателем Федором Сологубом,
лет которому уже за тридцать, а по виду и того много больше. Никто не видел его молодым, никто не видел, как он старел. Точно вдруг, откуда-то
появился — древний и молчаливый.
«Рожденный не в первый раз и уже не первый завершая круг внешних преображений»… — так начинает он предисловие к лучшей, центральной в его
творчестве книге стихов. Кто — то рассказывал, как Сологуб иногда покидал многолюдное собрание своих гостей, молча уходил в кабинет и там
оставался долго. Был радушным хозяином, но жажда одиночества была в нем сильнее гостеприимства. Впрочем, и на людях он порой точно отсутствовал.
Слушал — и не слышал. Молчал. Закрывал глаза. Засыпал. Витал где — то, куда нам пути не было. Звали его колдуном, ведуном, чародеем.
Я впервые увидел его в начале 1908 года, в Москве, у одного литератора. Это был тот самый Сологуб, которого на известном портрете так схоже
изобразил Кустодиев. Сидит мешковато на кресле, нога на ногу, слегка потирает маленькие, очень белые руки. Лысая голова, темя слегка
заостренное, крышей, вокруг лысины — седина. Лицо чуть мучнистое, чуть одутловатое. На левой щеке, возле носа с легкой горбинкой, — большая
белая бородавка. Рыжевато — седая борода клином, небольшая, и рыжевато — седые, висящие вниз усы. Пенснэ на тонком шнурке, над переносицей