Некрополь

заедали самих себя и друг друга изо всех сил. Истинно, никто бы не мог сказать, что мы кадили друг другу. ,,едкия осуждения» мы по совести

предпочитали «упоительным похвалам». Только с началом войны, когда Муни уехал, я стал понемногу освобождаться из под его тирании. Я знал, что

как ни полезна мне Мунина строгость, все же, в конце концов, она меня и задушит. Иногда наезжая с войны, Муни замечал это и откровенно сердился,

словно ревнуя к чему-то или к кому-то. Под конец его последнего пребывания в Москве, как раз накануне его отъезда, я должен был читать стихи на

каком то вечере в Политехническом музее. Муни сказал, что придет меня слушать, но за час до начала позвонил по телефону :
— Нет, прости, не приду.
— Почему?
— Так, не сочувствую. Не нужно все это. Будь здоров.
И повесил трубку. Это был наш последний разговор. На другой день, не зайдя ко мне, он уехал, а еще через два дня его не стало.

4.
Тень от дыма.

В иные годы мы были почти неразлучны. Все свободное время (его было достаточно) проводили вместе, редко у Муни, чаще у меня, а всего чаще —

просто на улицах или в ресторанах. Нескончаемые беседы на нескончаемые темы привели к особому языку, состоявшему из цитат, намеков, постепенно

сложившихся терминов. Друг друга мы понимали с полунамека, другие не понимали нас вовсе — и обижались. Но мы порой как бы утрачивали способность

говорить на общепринятом языке.

Но мы порой как бы утрачивали способность

говорить на общепринятом языке. Надо признать, что, вероятно, в обществе мы были отчасти невыносимы.
Обычно вечер наш начинался в кафе на Тверском бульваре, а кончался поблизости, на углу Малой Бронной, в Международном ресторане. В большой,

безобразной зале, среди мелкошерстной публики, под звуки надрывисто-залихватского оркестра, в сени пыльных лавров, сперва за графином водки,

потом за четвертинкой Мартеля, мы просиживали до закрытия. Тогда выходили на улицу и в любую погоду (что были нам дождь и снег?) скитались по

городу, забредая в Петровский парк и в Замоскворечье, не в силах расстаться, точно влюбленные, по нескольку раз провожая друг друга до дому,

часами простаивая под каким-нибудь фонарем, — и вновь начиная ту же прогулку. Был договор такой:
Куда бы ты ни поспешал,
Хоть на любовное свиданье,
Какое — б в сердце ни питал
Ты сокровенное мечтанье, —
конец вечера или хоть конец ночи должен быть проведен вместе. Назначались свидания в три, в четыре, в пять часов ночи. В ясную погоду, весной и

летом, происходили свидания «у звезды»: мы встречались на Тверском бульваре, когда светало и только из-за Страстного монастыря восходила

утренняя звезда.
Все, что лежало за пределами этой нашей жизни, с ее символическим обиходом, воспринималось Муни, как докучная смена однообразных и грубых

снов. Поскольку действительность была сном, она становилась бременем. Жизнь была для него «легким бременем»: так он хотел назвать книгу стихов,

которой никогда не суждено было появиться. В 1917 году она была подготовлена к печати его семьей и немногими близкими, в годы революции дважды

побывала в типографии, однажды была вполне набрана, — и все таки ее нет.
Все, за что брался Муни, в конце концов, не удавалось и причиняло боль, — потому, вероятно что и брался — то он с тайным страхом и

отвращением. Все «просто реальное» было ему нестерпимо. Каждое жизненное событие тяготило его и непременно каким то «другим концом» ударяло по

нему. В конце концов, все явления жизни превращались для него в то, что он звал «неприятностями». Он жил в непрерывной цепи этих неприятностей.

Чтобы их избежать, надо было как можно меньше соприкасаться к действительностью. Бывало, о чем ни расскажешь ему, что ни предложишь, — он

отвечал, морщась: «Ну, к чему это?» Он говорил, что ему противно и страшно «лить воду на мельницу действительности». Но всем, живущим без этого

страха и отвращения, он завидовал. Однажды, осенней ночью, мы проходили мимо запертой Иверской часовни. На ступеньках сидели, стояли, лежали

хромые, больные, нищие, расслабленные, кликуши. Муни сказал :
— Знают, чего хотят. А ко мне, не к стихам, а ко мне самому, каков я есть, надо бы поставить эпиграф :
Другие дым, я тень от дыма,
Я всем завидую, кто дым.
Самая смерть его в шуме войны прошла незамеченной. Еще и теперь иногда меня спрашивают: «А где сейчас Муни? вы о нем ничего не знаете?»

5.
Семипудовая купчиха.

Муни состоял из широкого костяка, обтянутого кожей. Но он мешковато одевался, тяжело ступал, впалые щеки прикрывал большой бородой. У него

были непомерно длинные руки, и он ими загребал, как горилла или борец.
— Видишь ли, — говорил он, — меня в сущности нет, как ты знаешь. Но нельзя, чтобы это знали другие, а то сам понимаешь, какие пойдут

неприятности.

И кончал по обыкновению цитатой:
— Моя мечта, это воплотиться, но чтобы уж окончательно, безвозвратно, в какую-нибудь толстую семипудовую купчиху.
В одном из его рассказов главный герой, Большаков, человек незадачной жизни, мучимый разными страстями и неприятностями, решает

«довоплотиться» в спокойного и благополучного Перееславцева. Сперва это ему удается, но потом он начинает бунтовать, и, наконец, Перееславцев

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66