Некрополь

значили.
Так и кончился тот обед — в тяжелом молчании. Через несколько дней, зайдя к Белому (он жил на Васильевском острове, почти у самого

Николаевского моста), увидел я круглую шляпную картонку. В ней лежали атласное красное домино и черная маска. Я понял, что в этом наряде Белый

являлся в «совсем петербургском месте». Потом домино и маска явились в его стихах, а еще позже стали одним из центральных образов ,,Петербурга».
Несколько дней спустя после нашего обеда Нина ухала в Москву, а в самом конце октября (если мне память не изменяет) тронулись и мы с Белым.

На станциях он пил водку, а в Москве прожил дня два — и кинулся опять в Петербург. Не мог жить ни с нею, ни без нее.
***
Четыре года, протекшие после того, мне помнятся благодарно: годами, смею сказать, нашей дружбы. Белый тогда был в кипении: сердечном и

творческом. Тогда дописывался им ,,Пепел», писались «Урна», «Серебряный Голубь», важнейшие статьи «Символизма». На это же время падают и самые

резкие из его полемических статей, о тоне которых он потом жалел часто, о содержании — никогда. Тогда же он учинял и самые фантастические из

публичных своих скандалов, — однажды на сцене Литературно -Художественного Кружка пришлось опустить занавес, чтобы слова Белого не долетали до

публики. За то в наших встречах он оборачивался другой стороной. Приходил большею частью по утрам, и мы иногда проводили вместе весь день, то у

меня, то гуляя: в сквере у Храма Христа Спасителя, в Ново — Девичьем монастыре; однажды ездили в Петровско-Разумовское, в грот, связанный с

убийством студента Иванова. Белый умел быть и прост, и уютен: gem?tlich — по любимому его слову. Разговоры его переходили в блистательные им-

провизации и всегда были как-то необыкновенно окрыляющие. Любил он и просто рассказывать: о семье Соловьевых, о пророческих зорях 1900 года, о

профессорской Москве, которую с бешенством и комизмом изображал в лицах. Случалось — читал только что написанное и охотно выслушивал критические

возражения, причем был в общем упрям. Лишь раз удалось мне уговорить его: выбросить первые полторы страницы «Серебряного Голубя». То был слепок

с Гоголя, написанный, очевидно, лишь для того, чтобы разогнать перо.
Разговоры специально стихотворческие велись часто. Нас мучил вопрос: чем, кроме инструментовки, обусловлено разнозвучание одного и того же

размера? Летом 1908 г., когда я жил под Москвой, он позвонил мне по телефону, крича со смехом:
— Если свободны, скорей приезжайте в город. Я сам приехал сегодня утром. Я сделал открытие! Ей-Богу, настоящее открытие, вроде Архимеда!
Я, конечно, поехал. Был душный вечер. Белый встретил меня загорелый и торжествующий, в русской рубашке с открытом воротом. На столе лежала

гигантская кипа бумаги, разграфленной вертикальными столбиками. В столбиках были точки, причудливо связанные прямыми линиями. Белый хлопал по

кипе тяжелой своей ладонью:
— Вот вам четырехстопный ямб. Весь тут, как на ладони. Стихи одного метра разнятся ритмом. Ритм с метром не совпадает и определяется

пропуском метрических ударений.

Весь тут, как на ладони. Стихи одного метра разнятся ритмом. Ритм с метром не совпадает и определяется

пропуском метрических ударений. «Мой дядя самых честных правил» — четыре ударения, а ,,И кланялся непринужденно» — два: ритмы разные, а метр все

тот же, четырехстопный ямб.
Теперь все это стало азбукой. В тот день это было открытием, действительно простым и внезапным, как архимедово. Закону несовпадения метра и

ритма должно быть в поэтике присвоено имя Андрея Белого. Это открытие в дальнейшей разработке имеет несовершенства, о которых впоследствии было

много писано. Тогда, на первых порах, разобраться в них было труднее. Однако, у меня с Белым тотчас начались препирательства по конкретному

поводу. Как раз в то время он готовил к печати «Пепел» и ,,Урну» — и вдруг принялся коренным образом перерабатывать многие стихотворения,

подгоняя их ритм к недавно открытым формулам. Разумеется, их ритмический узор, взятый в отвлечении, стал весьма замечателен. Но в целом стихи

сплошь и рядом оказывались испорчены. Сколько ни спорил я с Белым — ничего не помогало. Стихи вошли в его сборники в новых редакциях, которые

мне было больно слышать. Тогда-то и начал я настаивать на необходимости изучения ритмического содержания вести не иначе, как в связи с

содержанием смысловым. Об этом шли у нас пререкания то с глазу на глаз, то в кружке ритмистов, который составился при издательстве ,,Мусагет».

Вне-смысловая ритмика мне казалась ложным и вредным делом. Кончилось тем, что я перестал ходить на собрания.
Белый в ту пору был в большой моде. Дамы и барышни его осаждали. Он с удовольствием кружил головы, но заставлял штудировать Канта — особ,

которым совсем не того хотелось.
— Она мне цветочек, а я ей: сударыня, если вы так интересуетесь символизмом, то посидите-ка сперва над «Критикой чистого разума»!
Или:
— Ах, что за прелесть эта милейшая мадмуазель Штаневич! Я от нее в восторге!
— Борис Николаевич, да ведь она Станевич, а не Штаневич!
— Да ну, в самом деле? А я ее все зову Штаневич. Как вы думаете, она не обиделась?
Неделю спустя опять: — Ах, мадмуазель Штаневич!
— Борис Николаевич! Станевич!
— Боже мой! Неужели? Какое несчастие!
А у самого глаза веселые и лживые.
Иногда у него на двери появлялась записка: «Б. Н. Бугаев занят и просит не беспокоить».
— Это я от девиц, — объяснял он, но не всегда на сей счет был правдив.
Мне жаловался: «Надоел Пастернак».
Полагаю, что Пастернаку — «Надоел Ходасевич».
Однажды — чуть ли не в ярости: — Нет, вы подумайте, вчера ночью, в метель, возвращаюсь домой, а Мариэтта Шагинян сидит у подъезда на тумбе,

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66