Некрополь

оскорбительной нестерпимо. Что касается «посольства», дело обернулось еще хуже. Оказалось, что ни д-р Штейнер, ни его окружение просто не

намерены заниматься такими преходящими и мелкими вещами, как Россия. Может быть, у Штейнера были и другие причины: он мог ожидать (и оказался бы

в этом прав), что Белый отнюдь не ставит знака равенства между Россией и большевиками; меж тем, дело как раз шло к рапалльскому договору… Как

бы то ни было, миссию Белого Дорнах решил игнорировать, и сам Штейнер явно уклонялся от свидания (чему, опять же, могли быть не только

политические причины).

Наконец, в каком — то собрании, в Берлине, Белый увидел Штейнера. Подлетел — и услышал подчеркнуто — обывательский

вопрос, заданный отечески — снисходительным тоном :
— Na, wie geht’s?
Белый понял, что говорить не о чем, и ответил с презрительным бешенством :
— Schwierigkeiten mit dem Wohnungsamt!
Может быть, с того дня он и запил.
Он жил в Цоссене, под Берлином, недалеко от кладбища, в доме какого-то гробовщика (5). Мы встретились летом 1922 г., когда я приехал из

России. Теперь он был совсем уже сед. Глаза еще боле выцвели — стали почти что белыми.
С осени он переехал в город — и весь русский Берлин стал любопытным и злым свидетелем его истерики. Ее видели, ей радовались, над ней

насмехались слишком многие. Скажу о ней покороче. Выражалась она главным образом в пьяных танцах, которым он предавался в разных берлинских

Dielen. Не в том дело, что танцовал он плохо, а в том, что он танцовал страшно. В однообразную толчею фокстротов вносил он свои «вариации» —

искаженный отсвет неизменного своеобразия, которое он проявлял во всем, за что бы ни брался. Танец в его исполнении превращался в чудовищную

мимодраму, порой даже и непристойную.
Он приглашал незнакомых дам. Те, которые были посмелее, шли, чтобы позабавиться и позабавить своих спутников. Другие отказывались — в

Берлине это почти оскорбление. Третьим запрещали мужья, отцы. То был не просто танец пьяного человека: то было, конечно, символическое попрание

лучшего в самом себе, кощунство над собой, дьявольская гримаса себе самому — чтобы через себя показать ее Дорнаху. Дорнах не выходил у него из

головы. По всякому поводу он мыслию возвращался к Штейнеру. Однажды, едучи со мной в Untergrund-е и нечаянно поступая вполне по-прутковски:

русские, окружающим непонятные слова шепча на ухо, а немецкие выкрикивая на весь вагон, он сказал мне:
— Хочется вот поехать в Дорнах, да крикнуть д-ру Штейнеру, как уличные мальчишки кричат: Herr Doktor, Sie sind ein alter Affe!
Он словно старался падать все ниже. Как знать, может быть и надеялся: услышат, окликнут… Но Дорнах не снисходил со своих высот, а Белый

жил, как на угольях. Свои страдания он «выкрикивал в форточку» — то в виде плохих стихов с редкими проблесками гениальности, то в виде

бесчисленных исповедей. Он исповедывался, выворачивая душу, кому попало, порой полузнакомым и вовсе незнакомым людям: соседям по табльдоту,

ночным гулякам, смазливым пансионским горничным, иностранным журналистам. Полувлюбился в некую Mariechen. болезненную, запуганную девушку, дочь

содержателя маленькой пивной; она смущалась чуть не до слез, когда Herr Professor ломая ей пальцы своими лапищами, отплясывал с нею неистовые

танцы, а между танцами, осушая кружку за кружкой, рассказывал ей, то рыча, то шипя, то визжа, все одну и ту же запутанную историю, в которой она

ничего не понимала.
Замечательно, что и все эти люди, тоже ничего не понимавшие, заслушивались его, чуя, что пьяненький Herr Professor — не простой человек.

Возвращаясь домой, раздевался он до гола и опять плясал, выплясывая свое несчастие. Это длилось месяцами. Хотелось иногда пожалеть, что у него

такое неиссякаемое физическое здоровье: уж лучше бы заболел, свалился.
Его охраняли, за ним ухаживали: одни из любопытства, другие — с истинною любовью. Из таких людей, опекавших его самоотверженно и любовно,

хочу я назвать двоих; С. Г. Каплуна (Сумского), его тогдашнего издателя, и поэтессу Веру Лурье.

Г. Каплуна (Сумского), его тогдашнего издателя, и поэтессу Веру Лурье. К несчастию, он был упрямее и сильнее всех своих

опекунов, вместе взятых.
Мы виделись почти каждый день, иногда с утра до глубокой ночи. Осенью появилась в Берлине Нина Петровская, сама полу — безумная, нищая,

старая, исхудалая, хромая. 8 ноября, как раз накануне того дня, когда исполнилось одиннадцать лет со дня ее отъезда из России, они у меня

встретились, вместе ушли и вместе провели вечер. Оба жаловались потом. Даже безумства никакого не вышло. С ними случилось самое горькое из

всего, что могло случиться: им было просто скучно друг с другом. То было последнее на земле свидание Ренаты с Огненным Ангелом. Больше они не

встречались.
С середины ноября я поселился в двух часах езды от Берлина. Белый приезжал на три, на четыре дня, иногда на целую неделю. Каким — то чудом

работал — чудесна была его работоспособность. Случалось ему писать чуть не печатный лист в один день. Он привозил с собою рукописи, днем писал,

вечерами читал нам написанное. То были воспоминания о Блоке, далеко перероставшие первоначальную тему и становившиеся воспоминаниями о

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66