или второй, акмеистский. Гумилев ответил, что первый, и я согласился. Как раз в тот вечер должно было состояться собрание, уже второе по счету.
Я жил тогда в «Доме Искусств», много хворал и почти никого не видел. Перед собранием я зашел к соседу своему, Мандельштаму, и спросил его,
почему до сих пор он мне ничего не сказал о возобновлении «Цеха». Мандельштам засмеялся:
— Да потому, что и нет никакого «Цеха». Блок, Сологуб и Ахматова отказались. Гумилеву только бы председательствовать. Он же любит играть в
солдатики. А вы попались. Там нет никого, кроме гумилят.
— Позвольте, а сами-то вы что же делаете в таком «Цехе» ? — спросил я с досадой. Мандельштам сделал очень серьезное лицо:
— Я там пью чай с конфетами. В собрании, кроме Гумилева и Мандельштама, я застал еще пять человек. Читали стихи, разбирали их. «Цех»
показался мне бесполезным, но и безвредным. Но на третьем собрании меня ждал неприятный сюрприз. Происходило вступление нового члена — молодого
стихотворца Нельдихена. Неофит читал свои стихи. В сущности, это были стихотворения в прозе. По-своему они были даже восхитительны: той игривою
глупостью, которая в них разливалась от первой строки до последней. Тот «я», от имени которого изъяснялся Нельдихен, являл собою образчик
отборного и законченного дурака, при том — дурака счастливого, торжествующего и беспредельно самодовольного. Нельдихен читал :
Женщины, двухсполовинойаршинные куклы,
Хохочущие, бугристотелые,
Мягкогубые, прозрачноглазые, каштановолосые.
Носящие всевозможные распашонки и матовые
висюльки — серьги,
Любящие мои альтоголосые проповеди и плохие
хозяйки —
О, как волнуют меня такие женщины!
По улицам всюду ходят пары,
У всех есть жены и любовницы,
А у меня нет подходящих ;
Я совсем не какой-нибудь урод,
Когда я полнею, я даже бываю лицом похож
на Байрона…
Дальше рассказывалось, что нашлась все-таки какая-то Женька или Сонька, которой он подарил карманный фонарик, но она стала ему изменять с
бухгалтером, и он, чтобы отплатить, украл у нее фонарик, когда ее не было дома.
Все это декламировалось нараспев и совсем серьезно. Слушатели улыбались. Они не покатывались со смеху только потому, что знали историю
фонарика чуть ли не наизусть: излияния Нельдихена уже были в славе.
Они не покатывались со смеху только потому, что знали историю
фонарика чуть ли не наизусть: излияния Нельдихена уже были в славе. Авторское чтение в «Цехе» было всего лишь формальностью, до которых Гумилев
был охотник. Когда Нельдихен кончил, Гумилев, в качестве «синдика» произнес приветственное слово. Прежде всего, он отметил, что глупость доныне
была в загоне, поэты ею несправедливо гнушались. Однако, пора ей иметь свой голос в литературе. Глупость — такое же естественное свойство, как
ум. Можно ее развивать, культивировать. Припомнив двустишие Бальмонта:
Но мерзок сердцу облик идиота,
И глупости я не могу понять,
Гумилев назвал его жестоким и в лиц Нельдихена приветствовал вступление очевидной глупости в » Цех Поэтов «.
После собрания я спросил Гумилева, стоить ли издеваться над Нельдихеном и зачем нужен Нельдихен в «Цехе». К моему удивлению, Гумилев заявил,
что издевательства никакого нет. — Не мое дело, — сказал он, — разбирать, кто из поэтов что думает. Я только сужу, как они излагают свои мысли
или свои глупости. Сам я не хотел бы быть дураком, но я не в праве требовать ума от Нельдихена. Свою глупость он выражает с таким умением, какое
не дается и многим умным. А ведь поэзия и есть умение. Значит, Нельдихен — поэт, и мой долг — принять его в ,, Цех «.
Несколько времени спустя должен был состояться публичный вечер » Цеха » с участием Нельдихена. Я послал Гумилеву письмо о своем выходе из ,,
Цеха «. Однако, я сделал это не только из-за Нельдихена. У меня была и другая причина, гораздо более веская.
Еще до моего переезда в Петербург, там образовалось отделение Всероссийского Союза Поэтов, правление которого находилось в Москве и
возглавлялось чуть ли не самим Луначарским. Не помню, из кого состояло правление, председателем же его был Блок. Однажды ночью пришел ко мне
Мандельштам и сообщил, что » блоковское » правление Союза час тому назад свергнуто и заменено другим, в состав которого вошли исключительно
члены » Цеха » — в том числе я. Председателем избран Гумилев. Переворот совершился как-то странно — повестки были разосланы чуть ли не за час до
собрания, и далеко не все их получили. Все это мне не понравилось, и я сказал, что напрасно меня выбрали, меня не спросив. Мандельштам стал меня
уговаривать «не подымать истории», чтобы не обижать Гумилева. Из его слов я понял, что «перевыборы» были подстроены некоторыми членами «Цеха»,
которым надобно было завладеть печатью Союза, чтобы при помощи ее обделывать дела мошеннического и коммерческого свойства. Для этого они и
прикрылись именем и положением Гумилева. Гумилева же, как ребенка, соблазнили титулом председателя. Кончилось тем, что я пообещал формально из
правления не выходить, но фактически не участвовал ни в его заседаниях, ни вообще в делах Союза. Это-то и толкнуло меня на выход из » Цеха «.
Блок своим председательством в Союзе, разумеется, не дорожил. Но ему не понравились явно подстроенные выборы, и он был недоволен тем, что