Так вот, когда Крузо сказал мне, что работорговцы вырезали языки у своих пленников, дабы легче было держать их в повиновении, я, признаюсь, подумала, не есть ли это некая деликатная фигура речи: быть может, вырезанный язык означает не только язык как таковой, но подразумевает и еще более жестокое увечье, и что в понятии немой раб заключен раб кастрированный.
Когда в то первое утро я услышала шум и подошла к двери, я увидела танцующего Пятницу в развевающихся вокруг него одеждах и, ошеломленная, бесстыдно взирала на то, что раньше было от меня сокрыто. Хотя мне и приходилось видеть Пятницу голым, было это только издалека: на нашем острове мы, и Пятница в том числе, сколько было возможно, блюли приличия.
Я рассказывала вам об отвращении, которое я испытала, когда Крузо открыл Пятнице рот, чтобы показать мне его ущербность. То, что Крузо хотел мне показать и от чего я отводила глаза, было обрубком в задней части рта, в дальнейшем я рисовала в своем воображении этот обрубок шевелящимся и напрягающимся от эмоций, которые хотел выразить Пятница; я уподобляла его перерубленному червяку, извивающемуся в смертельных конвульсиях. С той ночи меня постоянно преследовал страх, что однажды моему взору откроется увечье еще более ужасное.
Во время танца ничто не оставалось неподвижным — и, наоборот, все как бы застывало. Развевающиеся одежды были подобны красному колоколу, надетому на плечи Пятницы; сам он был как бы темной колонной в его центре. То, что было сокрыто, открылось. Я увидела, точнее, мои глаза были открыты тому, что пред ними предстало.
Я увидела, верила, что увидела, хотя впоследствии вспоминала Фому, который тоже видел, но не мог себя заставить поверить, пока не вложил персты свои в рану.
Не знаю, как об этом можно написать в книге, иначе как снова накинув покров иносказания. Когда я впервые услышала ваше имя, о вас говорили как о человеке необычайно скрытном, ну точно священнослужителе, которому приходится в процессе своих трудов выслушивать самые откровенные признания самых отчаянных грешников, Я не встану перед ним на колени, клялась я себе, как это делают грешники, поднаторевшие во всевозможных непотребствах; я просто и прямо скажу то, что можно сказать, и умолчу о прочем.
Но сейчас я открываю вам самые тайные мысли! Вы похожи на знаменитых распутников: женщины относятся к ним враждебно, но беззащитны перед ними, поскольку сомнительная слава является сильнейшим орудием соблазнителя.
— Вы не все рассказали мне про Баия, — произнес Фо.
Я сказала себе (разве я в этом уже не призналась?): он как терпеливый паук, притаившийся в центре сотканной им паутины и ждущий, когда к нему придет добыча. А когда мы бьемся в его щупальцах, он раскрывает челюсти, чтобы сожрать нас, и, когда мы кричим в агонии, он едва заметно усмехается и говорит: «Я не просил вас приходить, вы явились по собственной воле».
Мы оба надолго замолчали. Непрошено пришли слова какого-то поэта: «Я выброшен на берег, где я не собирался ноль». В чем их смысл? Внизу, на улице, женщина обрушилась на кого-то с проклятьями. Они не иссякают. Я улыбнулась — ну просто не смогла удержаться, и Фо тоже улыбнулся.
— Что касается Баия, — сказала я, — я намеренно рассказываю об этом скупо. Я хочу, чтобы обо мне стало известно благодаря острову. Вы называете это эпизодом, а я полагаю, что это полноправная история. Начинается она с моего появления там и завершается смертью Крузо и нашим с Пятницей прибытием в Англию, с чем я связывала надежды на будущее. Внутрь этой большой истории вплетены более мелкие: как меня ссадили с корабля (о чем я рассказала Крузо), кораблекрушение Крузо и первые годы на острове (о чем Крузо поведал мне), история Пятницы, хотя это, собственно, не история, а загадка или дырка в повествовании (в моем представлении это петля, тщательно обметанная по кругу, но все же никчемная, пока в нее не продета пуговица). В общем же это повествование с началом и концом, с приятными отступлениями; недостает только чего-то важного в середине, в том месте, где Крузо слишком много времени и сил отдает террасам, а я слишком долго слоняюсь вдоль берега. Однажды вы предложили вставить в середину пиратов и людоедов. Мне это кажется неприемлемым, потому что не соответствует правде. Теперь вы предлагаете свести рассказ об острове к эпизоду из жизни женщины, отправившейся на поиски пропавшей дочери. Это я тоже отвергаю.
Самая большая ваша ошибка в том, что вы не видите различия между моим молчанием и молчанием такого человека, как Пятница. Пятнице недоступны слова, поэтому он беззащитен, когда изо дня в день кто-то пытается произвольно писать его портрет. Я говорю, что он людоед, и он превращается в людоеда; я говорю, что он прачка, и он становится прачкой. Где же правда? Вы говорите: он не людоед и не прачка, это просто названия, они не затрагивают его сущности, а ведь он живой человек, он — это он. Пятница. Пятница — это Пятница. Но это не так. Кем бы он ни казался самому себе (кем, в самом деле? — он не может нам этого сказать), для мира это будет образ, нарисованный мной. Поэтому молчание Пятницы — это молчание беспомощности. Он — дитя своего молчания, неродившееся дитя, дитя, тщетно ждущее часа рождения. В то время как молчание, которое храню я относительно Баия или других вещей, намеренное и исполненное цели, это мое собственное молчание. Я утверждаю, что Баия — это целый мир, а Бразилия — еще больший мир. Баия и Бразилия не имеют отношения к рассказу об острове, они не могут быть втиснуты в его рамки. Например, на улицах Баия негритянки носят лотки со сладостями на продажу. Позвольте, я расскажу, как называются некоторые из них. Pamonhas, индейские кукурузные лепешки; quimados, делаются из сахара, по-французски называются bon-bons; рао de milho, бисквит из кукурузной муки; pao de arros, рисовый бисквит; rolete de cana, рулет из сахарного тростника. Эти названия приходят на память, но есть множество других сладких и вкусных изделий, вы найдете их на лотке любой торговки на углу любой улицы. Представьте себе, сколько нового и незнакомого можно найти в этом огромном городе, где по улицам днем и ночью движутся потоки людей, обнаженные индианки из лесов, черные, как эбеновое дерево, дагомейцы, гордые лузитанцы, полукровки всех оттенков, где жирные купцы восседают в паланкинах, которые носят их рабы посреди процессий флагеллантов и кружащихся танцоров и торговцев едой и толп, устремляющихся на петушиные бои.