— Если вдруг… — Она еще раз напоследок обняла его, за локти. — Может, это твоя последняя надежда.
Макс заглянул в ее постаревшее лицо и поцеловал крепко-крепко, в губы.
— Пошли. — Вальтер потянул его, и вся родня стала прощаться и совать ему деньги и какие-то ценности. — Там полный хаос, и это как раз то, что надо.
* * *
Они вышли, не оглянувшись.
Это его терзало.
Если б он только обернулся, бросил последний взгляд на свою семью, выходя из квартиры. Может, тогда совесть не давила бы так. Без последнего «прощай».
Без последней сцепки взглядов.
Ничего, кроме ушедшести.
Следующие два года он отсиживался в убежище, в пустой кладовке. Там, где прежде работал Вальтер. Еды было мало. Зато полно страхов. Оставшиеся в округе евреи с деньгами эмигрировали. Евреи без денег тоже пробовали, но без особого успеха. Семья Макса попадала в последнюю категорию. Вальтер время от времени проведывал их, стараясь не привлекать лишнего внимания.
Но однажды дверь ему открыл незнакомый человек.
Когда Макс услышал эту новость, все его тело как будто смяли в комок — словно страницу, измаранную ошибками. Как мусор.
И все же день за днем он старался развернуть и расправить себя, с отвращением и с благодарностью. Смятый, но почему-то не разорванный в клочки.
В середине 39-го, после шести с лишним месяцев кладовки, решили, что дальше нужно действовать иначе. Изучили бумажку, которую Макс получил, когда дезертировал. Именно так — дезертировал, не просто бежал. Так он на это смотрел сквозь абсурдность собственного облегчения. Мы уже знаем, что было написано на той бумажке:
* * * ОДНО ИМЯ, ОДИН АДРЕС* * *
Ганс Хуберман
Химмель-штрассе, 33, Молькинг
— Дело все хуже, — сказал Максу Вальтер, — теперь нас могут накрыть в любую минуту. — Много сутулились в темноте. — Неизвестно, что случится. Меня могут выследить. Надо тебе, наверное, разыскать то место… Здесь я боюсь у кого-нибудь просить помощи. Могут выдать. — Оставался только один выход. — Я поеду туда и найду этого мужика. Если он стал фашистом — что очень может быть, — развернусь и уйду. По крайней мере, будем знать, richtig?
Макс отдал Вальтеру на поездку все деньги до последнего пфеннига, и через несколько дней, когда тот вернулся, они обнялись, а потом Макс затаил дыхание.
— Ну?
Вальтер кивнул:
— Мужик хороший. До сих пор играет на аккордеоне, про который тебе рассказывала мать, — твоего отца. Он не в партии. Дал мне денег. — На том этапе Ганс Хуберман был простым списком свойств. — Довольно бедный, женат, и у них ребенок.
В Максе зажегся еще больший интерес:
— Сколько?
— Десять. Не бывает все идеально.
— Да. У детей голодные рты.
— Нам и так уже повезло.
Посидели в молчании. Его нарушил Макс:
— Наверное, он меня уже ненавидит, а?
— Не думаю. Он дал мне денег, так? Сказал, уговор есть уговор.
Через неделю пришло письмо. Ганс сообщал Вальтеру Куглеру, что постарается прислать нужные вещи, как только сможет. В письме была одностраничная карта Молькинга и Большого Мюнхена, а также прямого маршрута от станции Пазинг (что понадежнее) до порога Хуберманов. Заканчивалось письмо, как и следовало ожидать.
«Будьте осторожны».
* * *
В середине мая 40-го прибыл «Майн кампф» с ключом, изнутри подклеенным к обложке.
Этот мужик гений, решил Макс, но о поездке до Мюнхена все равно не мог думать без содрогания. Ясно, он не хотел бы — как и остальные причастные к делу, — чтобы поездка эта вообще состоялась.
Но не всегда выходит по нашему хотению.
Особенно в фашистской Германии.
И опять прошло время.
Война разгоралась.
Макс по-прежнему прятался от всего мира, но уже в другой пустой комнате.
И вот — неизбежное.
Вальтера оповестили, что его отправляют в Польшу — и дальше утверждать власть Германии над поляками и евреями равно. Ведь одни не лучше других. Время пришло.
Макс пустился в путь до Мюнхена и Молькинга, и вот он сидит на кухне у чужого человека и просит помощи, которая ему так нужна, и страдает от презрения, которого, как он чувствует, достоин.
Ганс Хуберман пожал Максу руку и представился.
В темноте сварил ему кофе.
Девочка давно ушла, но вот к прибытию приблизились еще чьи-то шаги. Та самая темная лошадка.
В темноте каждый из троих был полностью сам по себе. Каждый вглядывался. И только женщина говорила.
ЯРОСТЬ РОЗИНА
Лизель уже снова погрузилась в сон, когда в кухню ворвался несомненный голос Розы Хуберман.
ЯРОСТЬ РОЗИНА
Лизель уже снова погрузилась в сон, когда в кухню ворвался несомненный голос Розы Хуберман. Он растряс девочку.
— Was ist los?
Лизель одолело любопытство — она представляла, какими тирадами может пролиться ярость Розина. На кухне определенно произошло какое-то движение и подвинулся стул.
После десяти минут мучительного самообуздания Лизель выскользнула в коридор, и увиденное немало ее изумило: Роза Хуберман стояла за плечом Макса Ванденбурга, наблюдая, как он жадно глотает ее пресловутый гороховый суп. На столе воздвиглось пламя свечки. Оно не дрожало.
Мама была мрачна.
Ее пухлая фигура тлела тревогой.
Но вместе с тем в ее лице как-то нашлось место и торжеству — и торжество было не от того, что она спасает живую душу от преследования. Оно больше походило на: «Видали? По крайней мере, этот не привередничает». Она переводила взгляд с супа на еврея, потом опять на суп.