Там только я.
А из меня не особо хороший утешитель, особенно когда руки такие холодные, а постель теплая. Я мягко нес его по разбитой улице, один глаз у меня был соленым, а сердце — тяжелым, гибельным. Для Руди я постарался чуть больше. Я на мгновение заглянул к нему в душу и увидел выкрасившегося черным мальчика, который выкрикивает имя Джесси Оуэнза, пробегая сквозь воображаемую финишную ленту. Я увидел его по бедра в ледяной воде, в погоне за книгой, и увидел мальчика, который, лежа в кровати, представляет, какой вкус может быть у поцелуя прекрасной соседки. Он сделал мне кое-что, этот мальчик. Всякий раз делает. Это единственный вред от него. Он наступает мне на сердце. Он заставляет меня плакать.
Наконец, Хуберманы.
Ганс.
Папа.
Он и в кровати был рослым, а сквозь его веки мне было видно серебро. Его душа села. Она встречала меня. Эти души так всегда — лучшие души. Поднимаются мне навстречу и говорят: «Я знаю, кто ты такой, и я готов. Конечно, я не хочу уходить, но пойду». Такие души всегда легкие, потому что по большей части их уже пригасили. По большей части они уже нашли путь в другие края. Эту отправили с дыханием аккордеона, странным вкусом шампанского летом, с искусством держать слово. Ганс покойно лежал у меня на руках. Я чувствовал зуд в его легких — покурить напоследок — и мощную тягу к подвалу, к девочке, которая была его дочерью и писала в подвале книгу, которую Ганс надеялся однажды прочесть.
Лизель.
Его душа прошептала это имя, пока я ее нес. Но в том доме не было никакой Лизель. Во всяком случае, для меня.
Для меня была только Роза, и да — мне кажется, я вправду забрал ее на середине всхрапа: у нее был открыт рот, а бумажные розовые губы еще шевелились. Не сомневаюсь, если бы она меня увидела, то назвала бы свинухом, но я бы не оскорбился. Прочитав «Книжного вора», я узнал, что она всех так называла. Свинух. Свинюха. Особенно тех, кого любила. Ее резиновые волосы были распущены. Терлись о подушку, а комод ее тела вздымался и опадал с каждым ударом сердца. Не думайте, у этой женщины было сердце. Большое — больше, чем можно предположить. В нем много чего было, сложенного на незримых полках в километры высотой. Не забудьте, это была она — женщина с аккордеоном, пристегнутым к груди той долгой ночью, располосованной луной. Она без единого вопроса на свете стала кормительницей еврея его первой ночью в Молькинге. И это она просунула руку в самое глубокое нутро матраса, чтобы отдать книгу рисунков взрослеющей девочке.
И это она просунула руку в самое глубокое нутро матраса, чтобы отдать книгу рисунков взрослеющей девочке.
* * * ПОСЛЕДНЯЯ УДАЧА * * *
Я переходил с улицы на улицу и вернулся в начало Химмель-штрассе за одним мужчиной по фамилии Шульц.
Ему было невмочь в рухнувшем доме, и вот, когда я нес его душу по Химмель-штрассе, я заметил группу из ЛСЕ, они галдели и смеялись.
Там была небольшая ложбина горной цепи из битого камня.
Горячее небо было красным и размешивалось. Начали завихряться прожилки перца, а мне стало любопытно. Да, да, я помню, что говорил вам вначале. Обычно мое любопытство подводит меня под какие-нибудь ужасающие человеческие вопли, но в этот раз, должен сказать, хоть у меня и оборвалось сердце, я рад, что там был.
Когда ее выволокли наружу, она и верно завыла и завопила о Гансе Хубермане. Ополченцы пытались удержать ее в своих припорошенных руках, но книжной воришке удалось вырваться. В отчаянии людям, кажется, часто удается такое.
Она не понимала, куда бежит, потому что Химмель-штрассе больше не было. Все кругом новое и концесветное. Почему небо красное? Как может падать снег? И почему снежинки обжигают руки?
Лизель перешла на шаткую ходьбу и сосредоточилась на том, что впереди.
Где лавка фрау Диллер? — думала она. Где…
Она брела недолго, и тут человек, который ее нашел, взял ее под руку и заговорил без остановки.
— Ты сейчас в шоке, девочка. Это просто шок, с тобой все будет хорошо.
— Что случилось? — спросила Лизель. — Это еще Химмель-штрассе?
— Да. — У человека были огорченные глаза. Чего он не повидал за последние годы? — Это Химмель-штрассе. Вас разбомбили, девочка. Es tut mir leid, Schatzi. Прости, детка.
Губы девочки брели дальше, хотя ее тело оставалось неподвижным. Она забыла свои вопли по Гансу Хуберману. Это случилось много лет назад — так бывает под бомбежкой. Она сказала:
— Надо забрать папу и маму. Надо вывести Макса из подвала. Если его там нет, значит, он в коридоре, смотрит в окно. Он так делает иногда при налете — ему же нечасто приходится видеть небо. Мне надо рассказать ему, что за погода на улице. Ой, он нипочем не поверит…
В этот миг ее тело переломилось, и ополченец поймал ее и посадил на землю.
— Мы ее выведем через минуту, — сказал он своему сержанту. Книжная воришка посмотрела, что это такое тяжелое и жесткое у нее в руке.
Книга.
Слова.
Пальцы разбиты в кровь, как в день ее появления.
Ополченец помог ей встать и повел прочь. Горела деревянная ложка. Мимо прошел человек с разломанным футляром, внутри виднелся аккордеон. Лизель увидела его белые зубы и черные ноты между ними. Они улыбнулись ей и спустили на нее осознание реальности. Нас разбомбили, подумала она и обернулась к мужчине, который ее вел.