Поначалу скольжение под уклон набирало ход постепенно, но от месяца к месяцу Томми последовательно навлекал на себя гнев вожатых — особенно на занятиях по строевой подготовке. Помните день рождения Гитлера в прошлом году? Какое-то время инфекция Томми обострялась. Дошло до того, что он вообще слышал с большим трудом. Не разбирал команд, которые выкрикивали отряду, когда все маршировали в колоннах. И неважно, в зале или на улице, в снегу, в грязи или в щелях дождя.
Целью было, чтобы все остановились одновременно.
— Один щелчок! — говорили им. — Вот что хочет слышать фюрер. Все вместе. Все как один!
И тут Томми.
Мне кажется, хуже было с левым ухом. Из двух оно причиняло больше всего неприятностей, и когда резкий крик «Стой!» орошал слух остальных, Томми рассеянно и комично шагал дальше. В мгновение ока он умел превратить шагающую шеренгу в месиво.
В одну субботу, в начале июля, в три тридцать с минутами, после череды проваленных из-за Томми Мюллера попыток маршировки, Франц Дойчер (образцовое имя для образцового юного фашиста) окончательно вышел из себя.
— Мюллер, du Affe! — Густые светлые волосы массировали голову Франца, а слова дергали Томми за лицо. — Обезьяна, ты что — ненормальный?
Томми, испуганно сжавшись, попятился, но его левая щека все равно подрагивала, кривясь в маниакально-бодрой гримасе. Казалось, он не просто самодовольно насмехается, но ему в радость эта куча-мала. Франц Дойчер не собирался такого терпеть. Его бледные глаза поджаривали Томми Мюллера.
— Ну? — спросил он. — Что ты нам скажешь?
Тик Томми Мюллера только усилился — и по скорости, и по глубине.
— Ты что, дразнишь меня?
— Хайль, — дернулся Томми в отчаянной попытке купить хоть немного снисхождения, но так и не смог произнести вторую часть.
Тут вперед вышел Руди. Встал перед Францем Дойчером, глядя ему в лицо.
— Он нездоров…
— Я вижу!
— Уши, — договорил Руди. — Он не…
— Ладно, хватит. — Дойчер потер руки. — По шесть кругов вокруг плаца, оба. — Они повиновались, но не слишком быстро. — Schnell! — погнался за ними голос Дойчера.
Когда шесть кругов сделали, им задали муштру в стиле «бегом-арш-встать-лечь-встать», и через пятнадцать долгих минут снова приказали лечь — должно быть, в последний раз.
Руди посмотрел под ноги.
Снизу ему осклабилась кривая лужица грязи.
«Чего уставился?» — как будто спрашивала она.
— Лечь! — скомандовал Франц.
Руди, естественно, перепрыгнул лужу и упал на живот.
— Встать! — Франц улыбался. — Шаг назад. — Они шагнули. — Лечь!
Идея была ясна, и Руди ее воспринял. Он нырнул в грязь и затаил дыхание — и в тот момент, когда он лежал ухом к вязкой земле, муштра закончилась.
— Vielen Dank, meine Herren, — учтиво сказал Франц Дойчер. — Премного благодарен, господа.
Руди поднялся на колени, покопался в грядке уха и глянул на Томми.
Тот закрыл глаза и дергал лицом.
Когда они вернулись домой на Химмель-штрассе, Лизель, еще не сняв форму Гитлерюгенда, играла в классики с младшими детьми. Краем глаза она заметила две унылые фигуры, шагающие к ней. Одна ее окликнула.
Они встретились на крыльце бетонной коробки дома Штайнеров, и Руди рассказал ей о недавнем происшествии.
Через десять минут Лизель села на крыльцо.
Через одиннадцать минут Томми, сидевший рядом, сказал:
— Это все из-за меня, — но Руди отмахнулся от него — где-то между фразой и улыбкой, разрубив пальцем надвое потек грязи. — Это из-за… — снова начал было Томми, но тут уж Руди обрубил фразу совсем и ткнул в него пальцем:
— Томми, хватит, а? — Выглядел Руди каким-то причудливо довольным. Лизель никогда не видела, чтобы кто-то был настолько несчастен и при том так искренне бодр. — Просто посиди и… ну, подергайся там или еще что-нибудь. — И Руди продолжил рассказ.
Он расхаживал.
Теребил галстук.
Слова летели в Лизель и падали куда-то на бетонное крыльцо.
— Этот Дойчер, — бодро подытожил Руди. — Достал нас, а, Томми?
Тот кивнул, дернул лицом и заговорил — хотя, может, и не в такой последовательности:
— Это все из-за меня.
— Томми, что я сказал?
— Когда?
— Только что! Помолчи, ладно?
— Конечно, Руди.
* * *
Через несколько минут Томми несчастно побрел домой, и Руди попробовал новую и, похоже, тонкую тактику.
Жалость.
Сидя на крыльце, он поразглядывал грязь, заскорузло облекшую его форму, потом безнадежно посмотрел Лизель в лицо.
— Ну и что скажешь, свинюха?
— Насчет чего?
— Сама знаешь.
Лизель ответила в обычной манере:
— Свинух, — засмеялась она и направилась домой, благо — недалеко. Смесь грязи и жалости, конечно, сбивает с толку, но это одно, а целовать Руди Штайнера — что-то совсем другое.
Грустно улыбаясь с крыльца и вороша рукой в волосах, он окликнул Лизель.
— Придет день, — предупредил он. — Придет день, Лизель!
Через два с небольшим года в подвале ей время от времени ужасно хотелось дойти до соседнего дома и увидеть Руди, даже если писала она в предутренний час.
И Лизель понимала, что в нем, а потом и в ней самой жажду преступления питали, скорее всего, те вязкие дни в Гитлерюгенде.
В конце концов, несмотря на обычные приступы непогоды, лето уже начало входить в силу. Яблоки сорта «клар», наверное, уже начали созревать. Впереди ждали новые кражи.