Элизабет Костелло

Спустя некоторое время, когда тени в саду удлинились и стало прохладно, я снова приняла приличный вид. «До свидания, Эйдан, благослови вас Господь», — сказала я, а он написал на листке из блокнота «Спасибо» и показал мне-вот и всё. Не думаю, чтобы он ждал, что я приду в следующую субботу, и я не пришла. Закончил ли он портрет без меня — не знаю. Может быть, уничтожил. И уж конечно не показал маме.

Почему я рассказываю тебе эту историю, Бланш? Потому что я связываю ее с разговором, который мы вели в Мариенхилле о зулусах и древних греках и об истинной природе гуманитарных наук. Я по-прежнему не хочу сдаваться в нашем споре, не хочу покидать поле боя. Эпизод, о котором я тебе рассказываю, все происшедшее в гостиной мистера Филлипса, как бы оно само по себе ни было ничтожно, в течение многих лет оставалось для меня загадкой; и только теперь, вернувшись из Африки, мне кажется, я могу это объяснить.

Конечно, был какой-то элемент триумфа в том, как я себя вела: женщина в расцвете сил выставляет напоказ свое тело, дразнит дряхлеющего мужчину и при этом держит его на расстоянии, задирает его. Помнишь, какими задирами мы были в детстве?

Но здесь крылось нечто большее. Это было совершенно не характерно для меня. Как мне пришло такое в голову, размышляла я.

Это было совершенно не характерно для меня. Как мне пришло такое в голову, размышляла я. Откуда я взяла эту позу, этот спокойный, устремленный в даль взгляд, в то время как мои одежды обвивали мою талию как облако и подчеркивали божественность моего тела? Теперь я понимаю, Бланш: от древних греков. От древних греков и поколений художников Ренессанса, наследовавших древним грекам. Когда я сидела там, я не была собой, точнее, я была не совсем самой собой. В моем лице предстала богиня, Афродита или Гера или даже Артемида. В тот момент я была одной из бессмертных.

И это еще не конец. Я только что употребила слово «благословение». Почему? Потому что эпицентром происходящего были мои груди, в этом я уверена, груди и молоко в них. Какими бы они ни были, эти античные богини, они не источали молока, тогда как я, можно сказать, наполнила им комнату мистера Филлипса, — я чувствовала это, и, могу поспорить, он тоже чувствовал это еще долго после того, как я ушла. Греческие богини не были млекопитательницами. Но ею была Мария из Назарета, — не та робкая девственница из Благовещения, а мать, которую мы видим у Корреджо, которая кончиками пальцев осторожно приподнимает грудь, чтобы младенцу было удобнее сосать; та, что, надежно охраняемая своей добродетелью, смело открывает себя взору художника, а следовательно, и нашему взору.

Вообрази себе сцену, имевшую место в тот день в мастерской Корреджо. Мужчина указывает кистью: «Приподними ее, так. Нет, не всей рукой, только двумя пальцами». Он подходит и показывает ей: «Так». И женщина повинуется, делая со своим телом то, что он велит. И за всем этим наблюдают стоящие в тени люди: ученики, коллеги-художники, посетители.

Неизвестно, кто был его натурщицей в тот день: уличная женщина? жена покровителя? Атмосфера в студии накалена, но чем? Эротической энергией? Жаждущими пенисами всех этих мужчин, их verges? Несомненно. Однако в воздухе ощущается еще что-то. Поклонение. Кисть замирает, они все поклоняются чуду, явившемуся им, поклоняются жизни, мощным потоком истекающей из тела женщины.

Есть ли в Зулуленде что-нибудь, что может сравниться с этим, Бланш? Сомневаюсь. Во всяком случае не такая опьяняющая смесь экстаза и эстетики. Это случилось лишь раз в истории человечества, в Италии Ренессанса, когда древние христианские образы и обряды слились с мечтами гуманистов об античной Греции.

Во время нашей беседы о гуманизме и гуманитарных науках мы обе ни разу не употребили слово «гуманность». Когда Мария, единственная из всех женщин отмеченная Божьим благословением, улыбается своей мягкой ангельской улыбкой и приподнимает у нас на глазах свой нежный розовый сосок и когда я, подражая ей, открываю свои груди для старого мистера Филлипса — мы обе совершаем акт гуманности. В подобных деяниях отказано животным, они не могут обнажиться перед другими, потому что они не прикрывают себя. Никто не вынуждал нас делать это, ни Марию, ни меня. И тем не менее мы делаем это, потому что переполнены наши сердца человеческие: мы сбрасываем одежды, обнажаем себя, обнажаем жизнь и красоту, которой мы наделены.

Красота… Живя в Зулуленде, где повсюду можно видеть такое изобилие обнаженных тел, ты, конечно, не можешь не признать, Бланш, что нет ничего более прекрасного, чем женские груди, и ничего более таинственного. Почему мужчины жаждут ласкать их, эти округлые мешочки жира, снова и снова, стремятся притронуться к ним кистью художника, или резцом скульптора, или просто рукой? Нет ничего более трогательного, чем наше соучастие, соучастие женщин, в их одержимости. Гуманитарные науки учат нас гуманности. После долгих веков ночи христианства гуманитарные науки вернули нам красоту, красоту человека. Именно об этом ты забыла сказать. Именно этому учат нас древние греки, Бланш, настоящие древние греки. Подумай об этом.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84