Хочу заявить сразу же, что в замечании относительно того, что я ощущаю свое сходство с Красным Питером, никакой иронии нет. То, что я сказала, надо понимать буквально. Я старая женщина, и у меня не осталось времени на словесные игры».
Мать не умеет преподнести себя. Даже когда она читает вслух свои собственные произведения, у нее это получается крайне невыразительно. В детстве он никак не мог понять, почему его мама, которая сама пишет книги, так неинтересно рассказывает ему перед сном сказки.
Джон видит, что из-за того, что она говорит монотонно и не отрывает глаз от написанного текста, ее слушают рассеянно. Но он-то знает, к чему она клонит. Ему совсем не улыбается слушать, как мать будет говорить про смерть, и — что куда более важно — он сильно подозревает, что аудитория, большую часть которой составляет молодежь, хочет слушать про смерть еще меньше него.
«Я буду говорить о животных, — продолжает Элизабет, — но в знак своего уважения к собравшимся не стану распространяться обо всех муках, которые они терпят при жизни и в час смерти. Я далека от мысли, что вас глубоко волнует то, что в данный момент происходит в многочисленных центрах производства продукции (я не хочу больше называть это фермой), на скотобойнях, в трейлерах, в лабораториях. Будем считать, что мне уже удалось это описать достаточно красноречиво. Ограничусь лишь напоминанием, что все ужасы, которые я не перечисляю, тем не менее и составляют предмет моей лекции.
За период с 1942 по 1945 год в концентрационных лагерях Третьего рейха было уничтожено несколько миллионов человек. В одной только Треблинке уничтожено более полутора миллионов человек. А то и три. От этих цифр цепенеет разум. Смерть случается лишь однажды, и воспринимаем мы ее как явление единичное. Безотносительно к чему-либо человек может сосчитать до миллиона, но сосчитать и осмыслить, что такое миллион смертей, невозможно.
Люди, которые жили в деревнях близ Треблинки, — в основном это были поляки — утверждали, будто им было неведомо, что творилось в лагере; говорили, что, может, и догадывались, но не знали точно; то есть вроде бы знали, а вроде и нет. Они предпочитали не знать — ради собственного спокойствия.
Эти люди возле Треблинки — не исключение. Лагеря были на всей территории рейха; в одной Польше их насчитывалось около шести тысяч, а сколько тысяч их было в самой Германии — точно не знает никто. Среди немецкого населения, вероятно, было очень немного тех, кто находился бы от какого-либо лагеря дальше шести километров. Да, не каждый лагерь являлся лагерем смерти, то есть центром ликвидации, но в каждом из них творились страшные вещи — такие, знать о которых не хотелось ради собственного спокойствия.
До сих пор мир отличает немцев того поколения от остальных живущих на земле людей, и среди тех немцев лишь единицам, сумевшим делом доказать, что они — другие, он возвратил право считаться такими, как все. Это произошло вовсе не потому, что немцы развязали захватническую войну и проиграли ее. Нет. Так вышло из-за того, что в наших глазах они утратили человеческий облик; из-за того, что намеренно, сознательно закрыли глаза на происходившее, ради собственного блага и спокойствия.
Нет. Так вышло из-за того, что в наших глазах они утратили человеческий облик; из-за того, что намеренно, сознательно закрыли глаза на происходившее, ради собственного блага и спокойствия. Возможно, в войне, как ее вел Гитлер, это было вполне действенным и понятным механизмом выживания, но подобное оправдание мы, с похвальным негодованием, принимать отказываемся. В Германии, говорим мы, люди переступили черту, отделяющую обычную жестокость военного времени от того, что иначе как смертным грехом назвать невозможно. Подписание актов о капитуляции и выплата репараций не принесли отпущения грехов, скорее наоборот. Мы стали относиться к ним как к духовно ущербным, независимо от того, вершил ли конкретный немец черные дела или по каким-то причинам пребывал в роли неосведомленного. Таким образом, пораженными этой порчей были объявлены все граждане Третьего рейха — все, за исключением оказавшихся в концлагерях. Тех признали невиновными.
«Они шли покорно, как овцы», «Они умирали, словно животные под ножом мясника» «Они были уничтожены мясниками-нацистами»… Все эти разоблачительные пассажи настолько явно насыщены терминологией скотобоен, что едва ли есть необходимость в подготовке почвы для сравнения, которое я собираюсь сейчас провести. Итак, основное обвинение против Третьего рейха сводилось к тому, что к людям относились как к скоту, как к животным.
Мы, даже мы в далекой Австралии, принадлежим цивилизации, восходящей к Греции и иудео-христианской религиозной традиции. Возможно, среди нас есть те, кто не верит в такие догматы, как осквернение и греховность, но мы все убеждены в существовании соответствующих им психологических коррелятов. Мы безоговорочно принимаем положение, что psyche, или, если угодно, душа, обремененная сознанием вины, не может быть здоровой. Мы не допускаем, что человек, на чьей совести преступление, может быть вполне нормальным и даже счастливым. Мы смотрим (или смотрели совсем недавно) на немцев того поколения с подозрением и опаской, потому что в определенном смысле они запятнали себя грехом. И даже в самих признаках их абсолютной нормальности — здоровом, неумеренном аппетите, привычке громко смеяться — мы усматриваем свидетельство того, насколько глубоко они поражены недугом.