Он попытался приказать какому-нибудь мускулу в своей голове зажать отверстие на верху своего горла, заткнуть его и еще остановить соскальзывание их тел на пол, в грязь, но послушного мускула не нашлось. Спазм подтолкнул желудочную секрецию и непереваренную пищу вверх по пищеводу, его язык почувствовал кисло-горький вкус рвотных масс, и, когда он закричал «Кто ты?!», блевотина хлынула наружу, ей на лицо.
Полутьма в комнате не помешала ему сразу узнать ее, как только он навис над ней. Ей не обязательно было говорить без своей защитной маски, чтобы ему стало ясно, что место всего, что, как ему казалось, он когда-то понимал, теперь безвозвратно заняло необъяснимое.
Если заикание больше не служило брэндом Мерри Лейвоу, то ее отчетливой меткой были глаза. Из огромных, будто долотом вырубленных глазниц смотрели его глаза. И ростом она вышла в него, и глаза были его. И вся она была его. Отсутствующий зуб либо удален, либо выбит.
Она смотрела не на него, когда он отошел к двери, а как-то нервно озиралась вокруг — боялась, что ли, что в приступе бешенства он истребил невинные микроорганизмы, что обитали вместе с ней в этой тесной комнате.
Убила четверых. Немудрено, что она исчезла, пропала. Немудрено, что и он сам пропал. Перед ним сидела дочь, но — неузнаваемая. Убийство совершил я. Лицо ее покрывала блевотина, лицо, каким она сейчас ни на мать, ни на отца не походила, — за исключением глаз. Накидка сброшена, но под той накидкой оказалась еще одна. Так всегда бывает, разве нет?
— Пойдем со мной, — взмолился он.
— Ты уходи, папа. Уходи.
— Мерри, то, о чем ты просишь меня, больно до невыносимости. Ты просишь оставить тебя. Я тебя только что нашел. Пожалуйста, — молил он, — пойдем со мной. Пойдем домой.
— Папа, оставь меня.
— Но я должен тебя видеть. Я не могу оставить тебя здесь. Я должен тебя видеть!
— Ты увидел меня. Пожалуйста, уходи теперь. Папа, если ты меня любишь, дай мне жить, как я живу.
Твою девочку, самую прекрасную девочку на свете, изнасиловали.
Он ни о чем не мог думать, только о том, что ее два раза изнасиловали. Четверо погибших от взрывов ее бомб — это настолько фантастично, настолько не укладывается ни в какие рамки — просто невообразимо. По-другому и невозможно к этому относиться. Видеть их лица, узнавать, что одна из убитых — мать троих детей, другой только что женился, третий должен был вот-вот уйти на пенсию… Она-то знала, что это за люди? Ей было все равно, кто они?.. Ничего этого он себе не представлял. Не представлялось. Воображение заполонило изнасилование. Стоило ему подумать об изнасиловании, как все остальное блокировалось: уходили в тень лица, детали внешности вроде очков или причесок, частности семейной жизни, работы, даты рождения, адреса, сама их сверхневинность — все это пропадало в темноте.
Не один Фред Конлон, все четверо Фредов Конлонов. Надругались. Изнасиловали — все остальное теряется из виду. Все будто заставляет: не думай ни о чем, только об изнасиловании.
Как это происходило? Кто были эти мужчины? Кто-нибудь из ее той жизни, тоже какой-нибудь антивоенный активист в бегах? Знакомый или посторонний, бродяга, наркоман, псих, который крался за ней, пробрался в дом и угрожал ножом? И что дальше? Ее повалили на пол и приставили к горлу нож? Били? Что они заставили ее делать? Помочь ей было некому? Her, что они заставили ее делать? Он убьет их. Пусть она скажет, кто это. Я хочу дознаться, кто это был. Хочу знать, где это произошло, когда это произошло. Мы поедем туда и найдем этих подонков, и я их убью!
Картины насилия не оставляли его воображения ни на минуту, и ни на минуту, ни на секунду не отпускало его желание пойти и кого-нибудь убить. Все возведенные им стены не оградили ее от надругательства. Опекал-опекал ее, защищал, а от надругательства не уберег. Расскажи мне все, что помнишь! Я прикончу их!
Поздно. Дело сделано. Он не смог это предотвратить. Чтобы этого не произошло, ему надо было убить их еще до того, как они это сотворили. А как он мог? Швед Лейвоу? Вне игровой площадки Швед Лейвоу хоть раз тронул кого-нибудь пальцем? Этому мускульному чуду ничто не претило так, как применение мускульной силы.
Где она только не побывала. С каким только людом не отиралась. Как ей удалось выжить без нормальных людей? А местечко, где она сейчас пребывает? Все ее обиталища были такими? Может быть, и еще хуже? Да, конечно, она не должна была делать того, что сделала, ни в коем случае не должна была, и все же, если подумать, как она жила все это время…
Он сидел за своим столом.
Ему нужна была передышка — перебить идущий перед глазами поток картин, которые он не хотел видеть. Фабрика стояла пустая. Один ночной сторож приходил с собакой и отрабатывал смену. Сейчас он был на парковке, обходил территорию, огороженную сетчатым, двойной толщины, забором, по верху которого после беспорядков пустили еще спиральную колючую проволоку — как будто бы для того, чтобы каждое утро, когда он подъезжает и ставит машину на стоянку, она внушала ему, боссу: «Уезжай отсюда! Уезжай! Уезжай!» Он сидел один в здании последней фабрики, оставшейся в этом наисквернейшем из городов. Сейчас его ощущения были даже хуже, чем во время беспорядков, когда горела Спрингфилд-авеню, горела Саут-Орандж-авеню, на Бергер-стрит шел погром, повсюду выли сирены, грохотали выстрелы, снайперы палили с крыш в уличные фонари, толпы мародеров прочесывали улицы; дети растаскивали транзисторы, люстры и телевизоры, мужчины охапками тащили одежду, женщины катили детские коляски, под завязку набитые упаковками алкогольных бутылок и ящиками пива; мебель из магазинов вытаскивали прямо на середину улицы — диваны, детские кроватки, кухонные столы; перли стиральные машины, холодильники и плиты, крали не под покровом темноты, а средь бела дня. Размахнись, рука! Раззудись, плечо! Воровали командами, действовали с безупречной слаженностью. Звон разбиваемых витрин щекочет нервы. Не платить за товар — да от этого просто пьянеешь! Американский потребительский аппетит вырвался на волю, зрелище — глаз не оторвешь! Ничего себе — магазинная кража! Все, что граждане мечтают приобрести, — бери не хочу! Всем доступно! Разгул дармовщины! Все как голову потеряли: вот оно! Давай! На горящих улицах Ньюарка, во вторник на Масленой, беснуется некая словно бы искупительная сила, происходит нечто сродни очистительному ритуалу, действо духовной и революционной природы, понимаемое всеми без исключения. Сюрреалистические картины стиральных машин под звездным небом, с отблесками огня, гуляющими по их поверхностям, посреди охваченных пожаром улиц центрального района предвещают освобождение всего человечества! Да, вот оно! Сейчас она придет, грандиозная минута, редчайший в истории человечества момент преображения навыворот: старые страдания уже догорают в пламени, чтобы никогда больше не воскреснуть, а всего через несколько часов их заменят новые страдания, которые будут столь ужасающи, столь чудовищны, столь жестоки и столь обильны, что избавление от них займет пятьсот лет. На этот раз — пожар, а потом? А после пожара — что? Ничего. В Ньюарке больше никогда ничего не будет.
И все время, пока Швед сидит с Вики — одна Вики при нем — и ждет, когда его фабрика заполыхает, ждет полицию с пистолетами, солдат с пулеметами — ждет, что его защитит ньюаркская полиция, полиция штата, Национальная гвардия — защитит хоть кто-нибудь, успеет до того, как они дотла сожгут дело, выпестованное его отцом, вверенное ему отцом… Но и тогда он не чувствовал себя так худо, как теперь. Полицейская машина открывает огонь по бару через дорогу, в окно он видит, как на землю, согнувшись, падает женщина, убитая наповал, убитая на его глазах… Но даже это не сравнится с сегодняшним. Человеческие вопли, стрельба, пожарные не могут бороться с огнем, потому что прижаты к земле прошивающим пространство пулеметным огнем; взрывы; откуда-то вдруг — всплеск дроби барабанов бонго; среди ночи — череда пистолетных выстрелов по всем окнам первых этажей, на которых был знак виктории… Но сегодня ему все равно куда хуже. А потом все исчезли, бросив тлеющие развалины, — фабриканты, торговцы, хозяева магазинов, банки, корпорации, универмаги; весь следующий год из Саут-Вард, с каждой улицы жилого квартала, ежедневно уезжали по два фургона с мебелью; бежали владельцы скромных домов, которые они отдавали за какую-нибудь малость — и то хорошо. Но он не трогается с места, отказывается уезжать, «Ньюарк-Мэйд» остается в городе — однако и этой ценой он не выкупил ей спасение от надругательства.
Но он не трогается с места, отказывается уезжать, «Ньюарк-Мэйд» остается в городе — однако и этой ценой он не выкупил ей спасение от надругательства. В самые худшие времена он не оставил свою фабрику на растерзание вандалам; он не бросил своих рабочих, не отвернулся от этих людей — но его дочь все равно изнасиловали.
Ровно позади его стола, в рамочке под стеклом, на стене висит письмо Специального комитета по гражданским беспорядкам при губернаторе, в котором м-ру Сеймуру И. Лейвоу выражается благодарность за дачу свидетельских показаний в связи с массовыми волнениями и отмечается его мужество и преданность Ньюарку, официальное письмо, подписанное десятью именитыми гражданами, в том числе — двумя католическими архиепископами и двумя бывшими губернаторами штата. Рядом с письмом, тоже в рамочке и под стеклом, — статья из «Стар Леджер», появившаяся шестью месяцами раньше, с его фотографией и под заголовком «Фирма по производству перчаток полна решимости остаться в Ньюарке». А над девочкой все равно надругались.