На восточной стороне улицы — темные здания старинных, времен Гражданской войны фабрик: литейных, медеплавильных — объекты тяжелой индустрии, закопченные дымом, сто лет поднимавшимся из их труб. Темны они и внутри: оконные проемы, заложенные кирпичом, не пропускают дневного света, двери заделаны шлакобетонными блоками. Этим фабрикам люди отдавали здоровье, теряли пальцы и целые руки, тяжеленными штуковинами дробили ноги; когда-то здесь в жаре и в холоде трудились дети; в девятнадцатом веке эти шумные фабрики взбалтывали текший через них людской поток и потоком выдавали готовую продукцию; сейчас же они стояли угрюмыми, наглухо запечатанными склепами. Сам Ньюарк погребен тут, город, в который никогда больше не вернется жизнь. Пирамиды Ньюарка: они так же огромны, мрачны и пугающе непроницаемые, как — по праву, дарованному историей, — усыпальницы всяких великих династий.
Погромщики остановились у подземных переходов через железную дорогу и не пошли дальше, иначе эти фабрики — весь квартал фабричных зданий — представляли бы собой груду обгоревших развалин, как Уэст-Маркет-стрит, начинающаяся позади «Ньюарк-Мэйд».
Когда-то отец просвещал его: «Песчаник и кирпич. Здесь в свое время был этот бизнес, наверняка жирный. Песчаник добывали прямо в здешнем карьере. Знаешь, где? У Белвилла, вверх по реке. В этом городе все есть. Парень, что продавал ньюаркский песчаник и кирпич, уж точно был при денежках».
Утром по субботам отец, взяв с собой Шведа, объезжал итальянцев-надомников на Даун-Нек и забирал готовые перчатки. Из машины, трясущейся по кирпичным мостовым мимо одного за другим бедняцких домиков, всю дорогу можно было видеть высокий железнодорожный виадук; изредка он пропадал за каким-нибудь массивным строением, но никогда совсем не уходил из поля зрения. Швед впервые столкнулся с рукотворной громадиной, которая умельчает своего творца, превращает в карлика; поначалу ему — ребенку, уже тогда восприимчивому ко всему окружающему, уже готовому вобрать его в себя и в которое он сам согласен был безропотно влиться, — было страшно. Ему шесть-семь лет. Может быть, пять, может быть, Джерри тогда еще не родился. Из-за этих глыб, рядом с которыми он чувствовал себя лилипутом, город, и так казавшийся ему огромным, вырастал еще выше. Путепровод — словно линия горизонта, построенного человеческими руками, резаная рана поперек туловища гигантского города; мальчик трепетал, когда они с отцом приближались к виадуку, — ему казалось, что они входят в мир теней, в ад: так железная дорога отвечала на дерзкое стремление людей взметнуть рельсы над улицами, чтобы избавиться от их пересечения на земле и покончить со столкновениями поездов и автомобилей, чреватыми человеческими мясорубками. «Песчаник и кирпич, — благоговейно говорил отец. — С таким бизнесом этому парню уже можно было ни о чем больше не беспокоиться».
Все это происходило до того, как они перебрались на Кер-авеню. Тогда они еще жили напротив синагоги в доме на три семьи в бедной части Уэйнрайт-стрит. У его отца не было даже чердака, но кожи он все равно покупал — у парня, местного, с Даун-Нек, который торговал в своем гараже тем, что дубильщикам удавалось стянугь из сыромятен, запрятав в своих больших резиновых сапогах или обернув вокруг туловища под комбинезонами. Тот парень, крупный, грубоватый поляк со сплошь покрытыми татуировкой мускулистыми руками, тоже работал в дубильне, и Швед смутно помнил, как его отец, стоя у единственного окна этого гаража, рассматривал дубленые кожи на свет в поисках дефектов, потом растягивал их на коленке. «Пощупай, — говорил он Шведу уже в машине, когда волнения незаконной сделки были позади, и ребенок повторял действия отца: сминал мягкую козлиную кожу, гладил, ощущая ее приятную нежность, бархатистость, упругость. — Вот это, я понимаю, кожа, — говорил отец. — Почему она такая нежная, Сеймур?» — «Не знаю». — «Скажи, мне, кто такой козленок?» — «Детеныш козы». — «Правильно. А что он кушает?» — «Молоко?» — «Правильно. Козленок не ел ничего, кроме молока, вот потому-то кожа у него такая гладкая да красивая. Посмотри на поры через лупу: они совсем мелкие, практически невидимые. Но вот козленок начал есть траву, и тут пошла другая история. Козленок ест траву, и кожа у него становится, как наждачная бумага. Какая кожа идет на самые тонкие перчатки для торжественных случаев?» — «Лайка». — «Молодец. Но дело не только в самой коже, штука в том, чтобы ее правильно обработать. Тебе надо научиться дубить кожу. Возьми поваров: есть хороший повар и есть плохой. Плохой повар испортит самый лучший кусок мяса.
Почему у одного кондитера торт хороший, а у другого — нет? У одного торт вкусный, нежный, а у другого — сухой. То же самое и с кожей. Я работал в дубильне. Что это такое? Это химикаты, время обработки и температура. Вот тут-то вся разница и получается. Дело даже не в том, что ты купил второсортную кожу. Что хорошую, что плохую кожу дубить — цена одна. Плохая выходит даже дороже — ее надо тщательнее обрабатывать. Отличная кожа, отличная, чудесная кожа, — говорил он и снова гладил лоскут кончиками пальцев. — Знаешь, что надо делать, чтобы она стала такой, Сеймур?» — «Что, папа?» — «Работать над ней».
По Даун-Нек жило восемь, десять, двенадцать иммигрантских семей, которым Лу Лейвоу давал кожи и свои выкройки, — итальянцев из Неаполя, на родине тоже занимавшихся перчатками; лучших работников он нанял потом, когда смог наскрести на аренду небольшого помещения в верхнем этаже фабрики стульев на Уэст-Маркет-стрит — первого местопребывания «Ньюарк-Мэйд». Итальянский дедушка или отец раскраивал кожу на кухонном столе с помощью французской линейки, больших ножниц и скобеля, которые он привез из Италии. Бабушка или мать шили, дочери разглаживали перчатки, нагревая утюги старомодным способом — внутри ящика, поставленного на пузатую плиту. Женщины работали на старых «зингерах» прошлого века, которые Лу Лейвоу научился собирать сам; он покупал их за бесценок и лично ремонтировал; по крайней мере раз в неделю ему приходилось ездить вечером на Даун-Нек и за час-другой приводить в порядок какую-нибудь машинку. Все остальное время он днем и ночью разъезжал по городам Нью-Джерси и продавал сшитые итальянцами перчатки; сперва он торговал из багажника машины, прямо на центральных улицах, а со временем начал отдавать их на реализацию непосредственно магазинам одежды и галантерейным отделам универмагов, которые и стали первыми солидными клиентами «Ньюарк-Мэйд». В крошечной кухне, в доме не более чем в полумиле от места, где Швед сейчас стоял, когда-то он увидел, как самый старый неаполитанский ремесленник кроил пару перчаток. Ему казалось, что он помнит, как сидел на коленях у отца, тот снимал пробу с семейного домашнего вина, а напротив закройщик — по разговорам, столетний дед, который вроде бы делал перчатки для итальянской королевы, — выпрямлял края транка, раз шесть с подкруткой протягивая по ним тупое лезвие своего ножа. «Понаблюдай за ним, Сеймур. Видишь, какой лоскуток маленький? Самое сложное — это точно раскроить кожу, особенно такую крошечную. Ты смотри, смотри. Ты наблюдаешь за работой гения и творчеством художника. Итальянский закройщик, сынок, всегда артист, а этот мастерством превосходит их всех». Иногда на сковородке жарились фрикадельки, и он помнил еще, как один из итальянцев, который всегда напевал «Che bellezza» и гладил его по светлым волосам, называя при этом Piccirell, «сладенький», учил его макать хрустящий итальянский хлеб в кастрюлю с томатным соусом. Как бы мал ни был задний дворик, там всегда росли помидоры, вилась виноградная лоза, стояла груша, и в семье обязательно был дедушка. Дедушка и делал домашнее вино, и к нему Лу Лейвоу обращал единственную известную ему фразу по-итальянски — причем старался произнести ее с неаполитанским акцентом и сопровождал подобающим, как он считал, жестом: «Na mano lava 'nad», «рука руку моет», — когда выкладывал на клеенку долларовые бумажки за недельную работу. После чего мальчик с отцом вставали из-за стола, забирали изделия и шли домой, а дома Сильвия Лейвоу придирчиво рассматривала каждую перчатку, изучала на растяжке каждый шов у каждого пальца. «Перчатки в паре, — говорил отец Шведу, — должны быть абсолютно одинаковыми: по текстуре кожи, цвету, оттенкам — по всему. Мама прежде всего смотрит на это».
Мама прежде всего смотрит на это». Вертя в руках перчатки, мать рассказывала мальчику, какие в изделиях бывают недочеты — она умела находить их, ибо супруг, конечно же, преподал супруге нужные уроки. Пропущенный стежок может обернуться разрывом по шву, но увидеть пропуск можно, только когда наденешь перчатку на распяливающие щипцы и натянешь это место. Пропущенных стежков не должно быть, но они попадаются, если швея, сделав ошибку, не останавливается, а попросту идет дальше. Бывают так называемые порезы — это когда при свежевании животного нож слишком глубоко заходит в кожу. Такие порезы остаются даже после того, как кожу оскоблят, и, хотя при механической растяжке перчатка не обязательно порвется в этом месте, она может лопнуть при надевании на руку. В каждой партии сделанных на Даун-Нек перчаток отец обязательно находил по крайней мере одну, у которой большой палец был сшит из другой кожи, нежели все остальное. Это приводило его в бешенство. «Видишь? Он пытается втиснуть в лоскут все положенные детали, но не умеет, на большой палец ему не хватает, и он жульничает — выкраивает его из другого лоскута, но палец и выглядит по-другому! И это, черт возьми, меня не устраивает. А здесь? Видишь, пальцы перекосились — Марио как раз сегодня тебе это показывал. Когда кроишь клин, или большой палец, или что бы то ни было, надо растягивать кусок равномерно. Если растянешь неровно, получишь проблему. Он растянул этот клин криво, поэтому он и заворачивается, как штопор. Мама именно подобные вещи и высматривает. Потому что — всегда помни это! — Лейвоу делают такие перчатки, к которым не придерешься ». Найдя погрешность, мать отдавала перчатку Шведу, и он в дефектное место втыкал булавку, но не в кожу, а под стежок, потому что, как учил отец, «в коже дырки не затягиваются, как в ткани. Вкалывай только под стежок! Только!». После инспекции всей партии мать скрепляла пары специальной, легко рвущейся ниткой, чтобы узелки не прорвали кожу, когда покупатель будет разъединять перчатки. Затем она клала каждую пару на отдельный лист папиросной бумаги и заворачивала так, чтобы получилось два слоя обертки. Потом Швед громко вслух отсчитывал двенадцать пар, и они укладывались в коробку. В то время у них были простые коричневые коробки с указанием на торце номера партии и размера. Изысканная черная картонка с золотой окантовкой и названием «Ньюарк-Мэйд», вытисненным золотом, появилась только после того, как отец сумел урвать судьбоносный заказ от Бамбергера и потом от «Лавки аксессуаров Мейси». Красивая оригинальная коробка с названием компании, а также плетеный черный с золотом лейбл тотчас же подняли фирму не только в собственных глазах, но и во мнении искушенных покупателей из социальных слоев повыше среднего.
Каждую субботу, выезжая на Даун-Нек забирать сделанное, они привозили назад перчатки со Шведовыми булавками в местах, где его мать обнаружила дефект. Если из перчатки торчит три булавки или больше, отец выносит семье выговор с предупреждением: хотите работать на «Ньюарк-Мэйд» — исключите всякую небрежность. «Лу Лейвоу продает только безупречные перчатки. Я не в игрушки играю. Я, как и вы, делаю деньги. Na mano lava 'nad, и не забывайте об этом!»