Оптик не верил своему счастью, когда несколько недель подряд оказывался со Шведом в одной команде. Для всех новый сосед был Сеймуром, но Бакки неизменно называл его Шведом. Кто бы из игроков ни был готов принять мяч, кто бы ни размахивал изо всех сил руками, пытаясь привлечь внимание Бакки, тот видел только Шведа и только ему пасовал. «Давай, Великий Швед!» — кричал он, когда Швед, взяв очередной пас Робинсона, снова смешивался с кучей игроков.
«Давай, Великий Швед!» — кричал он, когда Швед, взяв очередной пас Робинсона, снова смешивался с кучей игроков. Со школьных времен никто, кроме Джерри, не звал его Великим Шведом; у Джерри, правда, это всегда звучало иронически.
Раз Бакки попросил Шведа подвезти его в автосервис, где чинили его машину, и по дороге вдруг объявил, что он тоже еврей и что они с женой недавно вступили в общину Морристаунской синагоги. Здесь, сказал он, они все больше и больше сближаются с еврейской общиной. «Чувствуешь поддержку. В городе-то в основном гои. Хорошо, когда поблизости есть друзья-евреи». Еврейская община Морристауна, хотя и не очень большая, образовалась еще до Гражданской войны; она пользовалась авторитетом и включала в себя немало влиятельных горожан — например, попечителя Мемориального госпиталя (по его настоянию два года назад в штат больницы были наконец-то приняты два врача-еврея) и владельца лучшего в городе универмага. Зажиточные еврейские семьи уже лет сорок жили здесь в больших оштукатуренных домах на Уэстерн-авеню, хотя в общем этот район не считался особо дружественным к евреям. В детстве родители возили Бакки в Маунт-Фридом, курортный городок на окрестных холмах, где они каждое лето неделю жили в отеле Либермана. Там Бакки и полюбил деревенский пейзаж Морриса, безмятежную, живописную сельскую местность. Излишне говорить, что во Фридоме евреям было хорошо; еще бы: десять или одиннадцать крупных отелей, и все принадлежат евреям, десятки тысяч отдыхающих — исключительно евреи, которые в шутку сами же называют это место «Маунт-Фридман». Если живешь в городской квартире в Ньюарке, Пассаике или Джерси-Сити, неделя во Фридоме воспринимается райской. А сам Морристаун, город хоть и явно не еврейский, все же был многонациональной общиной юристов, врачей и биржевиков; Бакки с женой любили ездить туда в кино, любили местные магазины — превосходные, надо отдать им должное, — любили красивые старинные здания и тот факт, что многими украшенными неоновой рекламой магазинами на Спидуэлл-авеню владели евреи. А известно ли Шведу, что перед войной на вывеске площадки для гольфа на окраине Маунт-Фридома была нацарапана свастика? Знает ли он, что ку-клукс-клановцы собирались на свои встречи в Бунтоне и Дувре? Что в Клан вступали простые селяне и городские рабочие? И совсем близко, милях в пяти от центра Морристауна, на лужайках возле домов зажигали кресты?
С того дня Бакки все пытался заарканить Шведа, затащить — солидное было бы приобретение! — в еврейскую общину Морристауна, уговорить его если уж не посещать синагогу, то хотя бы приходить поиграть в баскетбол в Межцерковной лиге за команду, которая выступает от синагоги. Старания Бакки вызывали у Шведа раздражение; точно так же он был раздосадован, когда — Доун еще была беременна — мать огорошила его вопросом, не собирается ли его жена принять иудаизм до рождения ребенка. «Человек, сам не исполняющий иудаистские обряды, не станет просить жену обратиться в эту религию». Он еще никогда не разговаривал с матерью таким резким тоном, и она, к его ужасу, молча отошла от него с полными слез глазами; ему пришлось много раз обнять ее в тот день, чтобы она поняла, что он не сердится на нее, — он только хотел сказать, что он взрослый человек и имеет все права взрослого человека. А теперь он, лежа в постели, разговорился с Доун о Робинсоне. «Я сюда не для того переехал. Меня это вообще никогда не интересовало. Я ходил с отцом в синагогу на Песах, Шавуот и Суккот, но я так и не понял, что это такое. И что там делал отец, я не понял. Как будто не он это был вовсе — так все это с ним не вязалось. Он повиновался чему-то, для него не обязательному, чему-то, в чем он ничего не смыслил. Он повиновался ради своего отца, моего деда. Я совершенно не вижу, какое все это имеет отношение к его человеческой и мужской сути. Какое отношение перчаточная фабрика имеет к его человеческой сути — понятно.
Я совершенно не вижу, какое все это имеет отношение к его человеческой и мужской сути. Какое отношение перчаточная фабрика имеет к его человеческой сути — понятно. Очень большое. Когда мой отец говорит о перчатках, он знает, о чем говорит. Но когда он заводит речь обо всем этом? Ты бы послушала. Если бы он о коже знал столько же, сколько знает о Боге, наша семья уже давно жила бы в богадельне». — «Да, но Бакки Робинсон не о Боге говорит, Сеймур. Он хочет с тобой дружить, — сказала Доун, — только и всего». — «Наверное. Но меня эти вещи никогда не интересовали, Доуни, нет, никогда. Я не понимал их. Постижимы ли они вообще? О чем они там говорят, для меня словно китайская грамота. Я захожу в синагоги, и все в них мне чужое. И всегда было чужим. Ребенком меня отправляли в еврейскую школу, но на этих уроках я только и ждал, когда наконец все кончится и можно будет пойти на баскетбол. Я сидел в классе и думал: «Если я сию же минуту не уйду отсюда, я заболею». От таких мест веяло затхлым духом. Я подходил к синагоге и чувствовал, что не хочу туда. Вот на фабрику мне хотелось с самого детства. А уж на баскетбольную площадку меня тянуло, когда я был еще в детском саду. И что хочу здесь жить, я сразу понял, как только увидел этот дом. И почему мне не жить там, где мне хочется? Почему не быть с теми людьми, с которыми я хочу быть? Разве не так надо жить в этой стране? Я хочу находиться там, где мне хочется находиться, и не хочу находиться там, где мне не хочется. Это и есть быть американцем, разве нет? У меня есть ты, у меня есть ребенок, днем я на фабрике, остальное время я здесь, и в этой конкретной точке земного шара я и хочу быть, вообще и в частности. Мы владеем кусочком Америки, Доун. Я абсолютно счастлив. Я всего добился, я достиг всего, о чем мечтал!»
Некоторое время Швед не появлялся на фугболе — ему не хотелось только и делать, что постоянно уводить Бакки Робинсона от темы синагоги. В компании с Робинсоном он ощущал себя не своим отцом — он ощущал себя Оркаттом…