Американская пастораль

Он прождал сорок минут, прождал бы еще сорок, прождал бы до темноты и еще дольше — мужчина в семисотдолларовом костюме от портного, прислонившийся к фонарному столбу, как какой-нибудь оборванец, мужчина явно из тех, кто ходит на деловые встречи, совершает сделки, выполняет долг перед обществом, в смущении околачивающийся на трущобной улице у железнодорожной станции.

Может быть, нездешний богач обмишурился насчет квартала красных фонарей и притворяется, что просто так стоит и смотрит в пространство, а у самого в голове полно тайных мыслей, и сердце отчаянно стучит (оно и в самом деле стучало). Если правда весь тот ужас, о котором Рита Коэн говорила сейчас и раньше, то он, простояв здесь всю ночь, может надеяться поймать Мерри утром, когда она пойдет на работу. Но судьба смилостивилась над ним, если можно так сказать, и всего через сорок минут она появилась — женская фигура, высокая, в которой он никогда не признал бы свою дочь, не будь ему велено ждать ее именно здесь.

И опять воображение подвело его. У него было такое чувство, что он потерял контроль над теми мускулами, которыми умел управлять лет с двух: если бы все его внутренности вместе с кровью вдруг выпали из него на асфальт, он бы не удивился. Этого ему уже не одолеть. С этим он не мог прийти к той Доун, которая жила в их новом доме. Оправиться от такого шока ей не помогли бы даже автоматические световые люки в потолке модерновой кухни, в центре которой красовался чудо-остров современной пищеприготовительной техники. Тысячу восемьсот ночей его воображение — воображение отца дочери-убийцы — готовило его к этой тайной встрече, да так и не подготовило. Столь сильно изменить себя, чтобы не попасться ФБР, — это уж чересчур. А думать о том, как она дошла до такого состояния, ему было слишком страшно. Но не бежать же от собственного ребенка? Бежать в страхе? Есть же еще ее душа, которую нужно отогреть. «Такова жизнь! — внушал он сам себе. — Я не могу отказаться от нее! Это наша жизнь!» А Мерри уже увидела его, и он не провалился сквозь землю (не провалился бы, если бы даже мог) и не побежал, потому что бежать было поздно.

Да и куда бы он побежал? К тому Шведу, у которого все так легко получалось? К тому счастливому Шведу, который мог оставить себя в покое и забыть собственные мысли? К тому Шведу Лейвоу, который во времена оны… С таким же успехом он мог попросить ту здоровенную негритянку с порезанным лицом помочь ему в поисках самого себя: «Мадам, не подскажете ли, что это за место, где я нахожусь? Не знаете ли хоть примерно, куда я направляюсь?»

Мерри увидела его. Могла ли она не заметить его? Могла ли не заметить даже там, где кипит жизнь, а не только на этой вымершей улице, не заметить даже в толчее людской, среди устремленных к своим целям, гонимых заботами, измотанных людей, а не только среди этой зловещей пустоты? Там стоял ее потрясающий, высокий и стройный отец, самый красивый на свете отец, не узнать которого и не гордиться которым дочери невозможно. Она, это отталкивающее существо, побежала через улицу и, как та беззаботная малышка из времен, когда он сам был вроде беззаботного ребенка и любовался, как она, соскочив с качелей у каменного дома, бежала к нему навстречу, — как та маленькая девочка, она бросилась к нему на грудь и обвила его шею руками. Не снимая с лица какой-то прозрачной маски — просто-напросто низа от старого капронового чулка с проношенной пяткой, закрывавшей ей рот и подбородок, — она сказала ему, человеку, который когда-то стал ей ненавистен: «Папа! Папочка!» Произнесла эти слова без запинки, как любой ребенок. Но она казалась ему человеком, который — вот в чем трагедия — никогда не был ничьим ребенком.

Они стоят и оба плачут навзрыд: отец — «каменная стена», центр и оплот всякой упорядоченности, кто не мог бы проглядеть или потерпеть ни малейшего признака хаоса, для кого держать хаос в узде было интуитивно избранным путем к определенности, обыденной данностью, жестким требованием жизни, и дочь — исчадие хаоса.

6

Она стала джайной. Ее отец не знал, кто такие джайны, и она растолковала ему. Терпеливо, складно, да еще и говоря нараспев — она и всегда разговаривала бы так дома, если бы хоть раз за всю жизнь под неусыпной родительской опекой совладала со своим заиканием.

6

Она стала джайной. Ее отец не знал, кто такие джайны, и она растолковала ему. Терпеливо, складно, да еще и говоря нараспев — она и всегда разговаривала бы так дома, если бы хоть раз за всю жизнь под неусыпной родительской опекой совладала со своим заиканием. Джайны — небольшая религиозная секта. Допустим. Но то, что делает Мерри, — это их джайнистские обряды или сплошь ее собственные выдумки? Она говорила, что все это, до последней мелочи, служит выражению религиозных чувств, но ему не верилось.

Она закрывала лицо тряпицей, чтобы при дыхании не задеть микроскопические организмы, которые обитают в воздухе. Она не купалась в реке, потому что чтила всякую жизнь, включая насекомых-паразитов. Она не мылась, чтобы, по ее словам, «не причинить вреда воде». С наступлением темноты она переставала двигаться, даже по собственной комнате, из страха наступить на что-нибудь живое. Везде души, объясняла она, — узники всякой формы материи, и чем ниже форма жизни, тем больше боль запертой там души. Единственный способ обрести свободу от материи и достигнуть того, что она величала «самодостаточным блаженством на веки вечные», состоял в том, чтобы стать, как она благоговейно говорила, «совершенной душой». А к этому совершенству приходят только через суровый аскетизм и самоотречение и через доктрину ахимсы, или ненасилия.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147