Как-то в начале мая, после зябкой дождливой весны, температура внезапно подскочила до 70 градусов. Морской ветер отполоскал традиционное пасмурное серое небо до светло-голубого.
Боз решил, что настал момент для первой вылазки Горошинки в Неведомое. Он отворил балконную дверь и выкатил колыбельку наружу.
Горошинка проснулась. Глаза у нее были светло-карие с крошечными золотистыми искорками. Кожа ее была розовая, как суп из креветок. Она весело качнула колыбельку. Между пальчиков ее струился весенний воздух, и Боз, которому передалось воодушевление, принялся напевать странную дурацкую песенку; он помнил, как его сестра Лотти пела ту Ампаро, а Лотти говорила, что слышала, как мама пела ее Бозу:
«Пепси-кола» — не бо-бо!
Две до верху — спаси-бо!
С пылу, с жару дал свисток!
И умчался на восток!
Ветерок взъерошил темные шелковистые волосы Горошинки, тронул тяжелые каштановые кудри Боза. Солнце и воздух были все равно что в кино столетней давности, чистые до невероятия. Боз только глаза закрыл и занялся дыхательными упражнениями.
В два часа, пунктуальная, словно выпуск новостей, Горошинка подала голос. Боз достал ее из колыбельки и дал ей грудь. Последнее время, кроме как когда выходил на улицу, одеваться ему было лень. Маленькие губки сомкнулись вокруг соска, маленькие ручки оттянули назад мягкую плоть. Боз ощутил привычное сладостное подрагивание, но на этот раз оно не сошло на нет, когда Горошинка вышла на рабочий ритм: отсосать, сглотнуть, отсосать, сглотнуть. Ощущение распространилось по всей поверхности груди и ушло вглубь; расцвело в самом средоточии его существа. Сладостное подрагивание волной докатило до чресел и покатилось дальше, по мышцам ног и вниз. На мгновение ему представилось, будто кормление придется прервать, — настолько беспредельным стало ощущение, ошеломительным, выше человеческих сил.
Вечером он попытался объяснить происшедшее Милли, но та проявила вежливый интерес, и только. Неделей раньше ее избрали на ответственный пост в профсоюзе, и голова у нее до сих пор полнилась мрачноватым удовлетворением от сознания реализованных амбиций, от того, что нога утверждена на первой ступеньке лестницы. Он решил, что не стоит, пожалуй, распинаться дальше и лучше приберечь откровения до следующего Крошкиного визита.
У Крошки за подотчетный период детей родилось трое (регент-балл ее был настолько высок, что все три беременности субсидировались Советом национального генофонда), но чувство эмоциональной самозащиты каждый раз удерживало Крошку от того, чтобы совсем уж категорически замыкаться на дитё в течение годовой нормы материнства (после чего дитё отсылалось в эсэнгэшный интернат в Юту или Вайоминг).
Она уверила Боза, будто в том, что он испытал днем на балконе, ничего экстраординарного нет, будто с ней самой такое происходило сплошь и рядом, — но Боз-то знал, что в этом самая что ни на есть квинтэссенция необычности. Это, говоря словами Властителя Кришны, высочайший опыт, мимолетный взгляд по ту сторону завесы.
В конце концов он осознал, что мгновение это принадлежит одному ему; что миг этот ни с кем не разделишь и не повторишь.
Мгновение так больше и не повторилось, даже приблизительно. В конце концов он сумел забыть, что это такое было, и помнил только, как когда-то о нем вспоминал.
Через несколько лет Боз и Милли сидели у себя на балконе и наблюдали закат.
После рождения Горошинки ни он, ни она радикально не изменились. Может, Боз сравнительно потяжелел, но трудно сказать, это потому, что он набрал вес или что Милли сбросила. Милли дослужилась уже до методиста и, плюс к тому, имела посты в трех различных комитетах.
— Помнишь наше особенное здание? — спросил Боз.
— Какое?
— Вон то. С тремя окнами. — Боз махнул вправо, где исполинские жилые башни-близнецы заключали, как в рамку, западную панораму крыш, карнизов и водяных цистерн. Вероятно, некоторые здания стояли тут со времен Босса Твида; ни одного нового дома в поле зрения не попадало.
— Их тут столько… — покачала головой Милли.
— Сразу за правым углом вон того большого желтокирпичного недоразумения, с потешной церквушкой над баком. Видишь?
— М-м… Там?
— Угу. Не помнишь?
— Что-то такое, смутно… Нет, не помню.
— Мы только-только сюда переехали, и денег ни на что не хватало, так что первый год квартира была совершенно голая. Я все приставал, что надо бы купить фикус там какой-нибудь или вьюнок, а ты говорила, что придется подождать. Припоминаешь?
— Смутно.
— Мы часто выходили на балкон, разглядывали крыши и пытались догадаться, где какое здание стоит и знаем ли мы их с уровня земли.
— Вспомнила! То, где окна все время были закрыты. Но больше ничего не помню.
— Ну, мы целую историю придумали. Что лет, может, через пять одно окно приоткроется — не нараспашку, всего на дюйм-другой, только чтобы мы отсюда увидели. А на следующий день снова закроется.
— А потом? — Она была уже приятно, в меру заинтригована.
— А потом, согласно нашей истории, мы каждый день наблюдали бы за окном, не откроется ли еще. Оно стало бы нам вместо фикуса. Те же забота и внимание.
— А ты действительно наблюдал за ним?
— Более-менее. Не каждый день. Так, иногда.
— И это все, конец истории?
— Нет. История заканчивалась так: как-нибудь, лет, может, еще через пять мы будем идти по незнакомой улице и вдруг узнаем это здание, поднимемся, позвоним, откроет завхоз, и мы спросим у него, почему пять лет назад открывалось окно.
— И что он скажет? — Судя по улыбке, она уже все вспомнила, но спрашивала ради цельности повествования.
— Что он никак не думал, что кто-нибудь заметит. И заплачет благодарными слезами.
— Какая милая история. Жаль, я позабыла. А что вдруг ты ее сегодня вспомнил?
— Всё, в натуре конец истории. Окно открыли. Среднее.
— Серьезно? Сейчас оно закрыто.
— Но утром его открывали. Спроси Горошинку. Я специально показал ей, чтоб у меня был свидетель.
— Ничего не скажешь, вот уж действительно счастливый конец. — Тыльной стороной ладони она коснулась его щеки, где он экспериментировал с бакенбардами.
— Интересно все-таки, почему его открыли. Впервые за все время.
— Ну, через пять лет можно будет пойти спросить.