Я промолчал и лишь оперся о телегу, с которой только что спрыгнул. С неба третий день накрапывало, земля успела раскиснуть и превратиться в липкое месиво, пахнущее давлеными грибами; и настроение у меня было, как у той пегой клячи, что покорно тащила телегу через все это безобразие.
Серая обложная дерюга у меня над головой — результат совместных усилий Тальки и Вилиссы — время от времени трещала по всем швам, пропитывая мир бесцветным однообразием; и я мог не опасаться за свою предательскую тень.
В этой грязи утонула бы и тень архангела с тенью трубы во рту, возвещающей день — или тень? — Страшного Суда.
— Ладно, — сказал я сам себе, засовывая большие пальцы рук за новенький пояс с наборными серебряными бляшками (и где Черчек его выискал?). — Ну-с, что мы имеем дальше?..
В кармане моей городской, привозного синего сукна, накидки завозился Болботун. Я успокаивающе похлопал ладонью по карману — и запечник тут же уцепился за обтянутую полоской кожи кромку и полез вверх, подтягиваясь и болтая ножками.
— Цыц! — шепнул я одними губами, зная, что слуху Болботуна черной завистью завидуют волки в лесу. — Уймись, недоделок!
Я вовсе не грубил запечнику — иного обращения он попросту не понимал, и на просительный тон вообще не реагировал.
Запечник угомонился, и я стал оглядываться по сторонам.
Редкий лес вокруг меня кишел паломниками. Действовали они на удивление слаженно и результативно, без лишней возни и суеты; прямо на глазах возникали шалаши и какие-то сооружения из веток и ткани, напоминавшие палатки или юрты кочевников.
У немногих деревянных домиков, стоявших здесь с самого начала, разжигались костры и устанавливались опоры для вертелов и котлов.
Еще дальше виднелась крыша приземистого каменного здания — наверное, это и был Книжный Ларь, местная святыня. Мне он напомнил беременную жабу, сидящую в осоке — тем более что с запада и юга Ларь окружал глухой на вид частокол.
Не самое удачное сравнение для культовой постройки — но другого у меня не было.
…Кряжистый детина налетел на меня, чуть не сбив с ног, по инерции проскочил еще несколько шагов и остановился, глядя мне в лицо.
Я уже начал было прикидывать варианты, самым приемлемым из которых была попытка спешно уйти от краснорожего торопыги — и внезапно я узнал его. Узнал, и все варианты завертелись в моей голове, колотясь о стенки черепа.
Передо мной стоял Пупырь. Чей нож ковырялся в моих ребрах еще при первом пришествии.
Я машинально обернулся — нет, приятеля Пупыря с дубиной поблизости не наблюдалось.
— Беру на себя! — глотая слова, забормотал Пупырь, низко кланяясь. — Все, как есть, беру на себя, и прошу великодушно простить за Поступок… во имя Переплета, равнодушного и неумолимого…
Он замолчал и виновато уставился в землю. Пупырь явно чего-то ждал от меня — чужого для него человека, поскольку Пупыриная память оказалась изрядно дырявой — он ждал, а я остолбенело слушал его извинения и чувствовал себя полным идиотом.
Уж лучше бы он дал мне в морду! — чего я, собственно, и ожидал — или выругался… Да что ж я, как Болботун, речь нормальную понимать разучился?!.
Беру на себя… простить за поступок…
— Беру на себя, — повинуясь неведомому наитию, просипел я и указал рукой на свое горло — хвораю, мол, голос пропал…
Пупырь просиял, еще раз перегнулся в поясе и умчался по своим делам. А я остался стоять, и только возня запечника в кармане привела меня в чувство.
Я пошевелил пальцами ног — мягкие замшевые полусапожки были немного малы — покачался с носка на пятку и решил держаться прежней личины: состоятельный горожанин, скорбный горлом и незнакомый с прочими паломниками, а посему оправданно молчаливый и неуклюжий.
Черчек заверял, что в это время — в смысле, в самом начале Большого Паломничества — горожан у Ларя почти не бывает. Ну что ж, положимся на его опыт.
И все-таки — извиняющийся Пупырь… Черт меня побери!
Я одернул накидку, прижал к боку трепыхающегося Болботуна и зашлепал к ближайшему, так сказать, кормилищу. И поилищу, поскольку у крыльца дома торчало два бака из желтого металла, где что-то булькало; и три пивных бочки.
Я боялся. Дурацкие шутки, которые я судорожно выдаивал из дряблых сосцов моего сознания, не помогали. Я боялся. Очень. И страх был более материален, чем мое тело.
Плотный, горячий, пахнущий мокрой хвоей страх.
Я остановился у чахлой сосны и принялся наблюдать за группой паломников.
Они собирались кушать. И делали это так же основательно и деловито, как и все остальное. Раз — и столы, похожие на длинные лавки, застелены чистыми скатертями. Два — и миски стоят ровными рядами, а рядом с каждой лежит глубокая деревянная ложка. Три — и две дюжины человек сидят за столами на скамьях. А толстая повариха в ситцевом переднике методично сует половник в казан, и порции дымящегося варева наполняют подставленные миски.
Это было невероятно. Двадцать с лишком сельских мужчин и женщин — я готов был поклясться, что они и знакомы-то друг с другом не были! — за несколько минут сумели все организовать и приступить к трапезе, ни разу не толкнув друг друга, не повысив голоса, не забрызгавшись, не заняв чужое место, не…