А все равно: разжал Гераклид кулаки, задышал. Даже Девчонка притихла. Дядя, ты с нами? — спрашивает.
Ага.
Ты только обожди, я сейчас.
Вихрем в горницу ворвался и по новой остолбенел.
Где ГЕРАКЛ?!!
Разор в горнице. Будто куреты не за рекой, а здесь гуляли. Все вместе, сколько их там наберется. Дверь -в щепки. Ставни — в щепки. Кресло… нет больше кресла Ложе опрокинуто. Ковер на полу гвоздями по краям схвачен, так у дальней стеночки все гвозди с мясом повыдерганы.
На ковре голый старик сидит. Костистый, страшный Лицо в щетине кабаньей. Курчавые завитки у висков — мутные. Снег в лощине остался, впитал грязь — вот такие завитки.
Лысина в бисере пота.
— Де-е-ети-и-и! Терима-а-а-ах! Деико-о-о-онт! Кре онтиа-а-ад!.. Убей меня, брат, убей! О-о-о-о-о-о-о! Высохли губы у Одиссея. Еле-еле дернулись:
— Опоили? может, зелье какое?
— Какие дети? — это курет. — Не так его детей зовут!
— О-о-о-о-о-о!
Затрясся старик. Упал навзничь, стал о ковер лицом биться. Дом гудит-откликается, по ковровому ворсу — кровь, а старику боль в радость.
Поднял кровавый лик:
— Убейте! Не должен я жить! Не должен! Брат, брат, что же ты смотришь? О-о-о-о-о!
Столпы вселенной рушились на глазах рыжего итакии-ца. Немейский лев? Лернейская гидра?! медноперые. птицы Стимфала?!! — нет. Как и не было. Голый старик на ковре. Хлюпает разбитым носом. Рвет остатки волос. Горло надсадил — вон, сипеть начал, вроде Аргуса.
Стоял рыжий, будто на похоронах.
Сам не заметил, как за водой на двор сбегал. Кусает старик чашу, плачет; льется вода по черным губам, по седой бороде.
На пол капает.
— Пойдем, — говорит Диомед. — Не помочь нам ему. Оглянулся с порога Одиссей.
…память ты, моя память!.. Сидит на ковре нагая эпоха. Голову руками обхватила; стонет. В растерзанном доме; в руинах. «Я вернусь!..» беззвучно слышится в плаче-вое. Вот, вернулся. Куда? Не отвечает эпоха. Плачет. А вокруг три незваных — невиданных! невидимых! — гостя бродят: мальчики. То приблизятся, то к стенам отойдут. Паленым от мальчиков тянет. Выжженные глазницы на мир глядят — не видят.
Теримах.
Деиконт.
Креонтиад.
Дети, сожженные великим Гераклом в Фивах.
Диомед меня тогда чуть ли не за шкирку из дома вытащил. Вышли за ворота.
Вышли за ворота. Пойдем? — это он спрашивает. Ага, киваю. Идите. Я вас догоню. Они и двинулись прочь. А я на лавку рядом с Деянирой сел. Молчу. Напротив мой Старик сидит, на корточках.
Он сидит, а я теперь точно вижу: плачет.
Не так, как Геракл. Тихо, беззвучно. И еще: на меня мой Старик смотрит. С надеждой. Вот-вот в ноги бросится, край плаща целовать станет.
Не надо.
Я так… так.
Вернулся во двор, старшенького подозвал. Глянул на него снизу вверх: глины раздобыть сможешь? Он брови сдвинул: рыжий, ты дурак? Ага, киваю. Дурак. Еще и безумец. Так как насчет глины? Брови теснее сошлись: ну, добуду, если надо. Надо, говорю. Как тебя зовут? Гилл? Значит, дружище Гилл, глины надо, воды, и камней разных — россыпью.
Добудешь, неси в горницу, где твой папа. Или нет, в горницу не надо. Сюда неси, во двор.
Зачем? — Гилл спрашивает.
Низачем. Кенотаф строить будем.
Он бы не пошел, так его братья с сестрой на меня, как на бога, уставились. Даже выть бросили. Гилл сбегал туда-сюда, малышня камешков натаскала: пошло дело. Отогнал я всех в уголок, к забору, замесили глины, основу камнями выложили.
Построили.
Я слова нужные помнил. Почти. А когда закончил встал и шепотом позвал трижды:
— Теримах! Деиконт! Креонтиад!..
В горле ком, оттого и шепотом.
Холодком по двору повеяло. Тихо стало: девчонка носом шмыгнула — будто гром. Вышли из дома три горелых мальчишки, три призрака чужой памяти; встали у кенотафа рядышком, плечом к плечу.
Были; исчезли. А тишина осталась. Не ревет в доме свирепый Борей, не скалится зубастый Аквилон. С улицы Деянира прибежала, зареванная. Прошла в горницу, вернулась.
Спит, сказала. Ну и ладно, говорю. Пусть спит. Я завтра зайду.
* * *
Утро выдалось спелым, крепким; утро хрустело на зубах, брызжа соком, будто яблоко с ледника. Воздух щекотал ноздри. Наверное, в сказочной Гиперборее, где хранит Аполлон свои смертоносные стрелы, земля дает ежегодно по два урожая, солнце заходит всего один раз в двенадцать месяцев, а старики, пресыщенные жизнью, увенчав себя цветами, бросаются в море — там каждое утро такое.
Выйдя наружу из дома, где жил гостем, Одиссей с наслаждением потянулся.
— Радуйся!
— А то! — усмехнулся рыжий; глянул в сторону ворот.
Створки были распахнуты настежь, и на улице топтался этот… вчерашний. Гераклид; который глину таскал. Бдительный Аргус загораживал вход лохматой тушей, мешая войти.
— И ты радуйся! Аргус, ко мне!
С опаской покосившись на пса, Гераклид вошел. Одиссей вспомнил: Гиллом его зовут. Бледный он, этот Гилл. Синяки под глазами. Случайно встретишь, никогда не скажешь — чей сын. О самом Геракле думать тоже не хотелось. Вдрызг изолгавшаяся судьба строила рожи из-за угла действительности; подмигивала, приставляла к носу гребень растопыренных пальцев. Кыш-ш-ш, дура! Лучше пусть будет, как раньше: мечта, хрустальный идеал — а не голый старик на ковре плачет.
Старика жалко.
Разве великого Геракла может быть жалко?.. да ни в жизнь!