— А-а-а! — отзывалась толпа.
Меня узнавали издалека. Частью в шутку, а больше с уважением звали панахейским ксенагом — вербовщиком воинов. Приезд считался честью: в авлидской роще Посейдона, понимаешь, выступал, в самосском капище Геры ораторствовал — а у нас? чем мы хуже?! вон, и роща есть, и храм, и родник, из которого сам Дионис… проездом… Дешевая блудница, я принадлежал любому желающему.
Меня узнавали издалека. Частью в шутку, а больше с уважением звали панахейским ксенагом — вербовщиком воинов. Приезд считался честью: в авлидской роще Посейдона, понимаешь, выступал, в самосском капище Геры ораторствовал — а у нас? чем мы хуже?! вон, и роща есть, и храм, и родник, из которого сам Дионис… проездом… Дешевая блудница, я принадлежал любому желающему. «Все! плечом к плечу! слава!»
— А-а-а! — отдавалась толпа.
Серебро готовилось без остатка излиться под Трою.
Застыв щитом для моей спины.
А за мной по пятам — хвостом! плащом! храпом загнанной лошади! — носился Паламед-эвбеец. Идеал прошлого, он не успевал, он отчаянно запаздывал, взывая к героям, уже распаленным речами хитроумного Одиссея, молясь у алтарей, покрытых золой угасшего жертвоприношения, призывая к войне, удовлетворенной за полчаса до его приезда.
Резные столбы вдоль дорог, посвященные Гермию-Психопомпу.
— А-а-а! — отмахивалась толпа, даже толком не собравшись.
Дважды Паламеда чуть не прибили: решили в запале, что он — сторонник мира. Любое благое знамение приписывали мне; дурное — ему. Арестовали на острове Эгине: в торжественной речи эвбеец помянул участие святого царя Эака в строительстве троянских стен. Наш Эак?! нет, наш Эак?! хватай его, люди! Через неделю, оголодавшего, выпустили на поруки — завернув на денек, я поручился за своего шурина, напомнил тамошним мирмидонцам, что они — первые люди на земле, и уплыл в буре воинственных гимнов.
Спешил к куретам.
* * *
Это был совсем никудышный храм, близ Бебтийских Феспий. И стоял-то он на отшибе, в распадке у ручья; и я торопился дальше, не рассчитывая собрать беотийцев по второму разу. Но будучи застигнут сумерками, решил дать отдых лошадям. Пока мои спутники разбивали лагерь, зашел в священное место: просто так, на всякий случай. Если попадется кто-либо из жрецов — закажу молебен…
Портик был. пуст, внутри тоже никого не оказалось.
— Э-эй!
Тишина.
Снаружи было еще светло, хотя бледный серпик месяца болтался над деревьями; здесь же царила тьма. Плотная, осязаемая, насквозь пронизанная неясными воспоминаниями, и я поспешил наружу.
— Проклятье!
Шагнув за порог, больно ушиб ногу. Присел, шипя от боли. Так случается: кости целы, ушиб пустяковый, а больно, хоть плачь! Вот он, подлый, притаился в траве: бесформенный, пористый камень. Ждет ротозеев.
Вот он… вот я…
…но, отступив назад, рыжий споткнулся о бесформенный камень — треклятый валун являлся всегда следом за Телемахом, прячась в траве или пене прибоя! — охнул, моргнул…
— Ушибся?
Я сидел на корточках, словно желая превратиться в моего Старика; я боялся повернуться, обмануться, я молчал, глядя на камень, и глаза мои застилали слезы.
— Ну и дурак. Вот сейчас уйду, будешь знать. Он изменился за последние годы. Мы опять выглядели ровесниками. И он по-прежнему был выше меня на целую голову.
— Не уходи, — попросил я. — Ладно? Я искал тебя… Далеко Разящий обеими руками взлохматил шевелюру. По-моему, он снова хотел назвать меня дураком, но передумал.
— Искал он меня… значит, плохо искал.
— Хорошо.
— Ну и как? нашел?
Бронза, ставшая детским плачем. Скука, рассыпающаяся песком вечности. Любовь, простертая бескрайним морем.
Любовь, простертая бескрайним морем.
— Нашел, — я не стыдился слез. — Нашел! Боги, какой же я был дурак! боги!.. Он присел рядом, на камень.
— А я тебе что говорил? Был, есть и будешь. Только боги здесь ни при чем.
— Ты бог, — сказал я. — Ты соврал мне.
— Нет. Я не вру и не промахиваюсь. Я — Сила. Там, где бог говорит: «Я!», Сила молчит: «И я тоже!..» Там, где бог молчит, Сила смеется: «И я тоже!..» Закон Силы: я не есть все, но я есть во всем. Я — Сила, а ты — дурак.
— Сам дурак, — ответил я.
Он наклонился совсем близко. Лицом к лицу. И странность, мучившая меня с детства, прояснилась сама собой. У него были змеиные глаза. Не всегда. Временами. Когда ему хотелось. Когда он бывал доволен.
— Ну наконец, — счастливый вздох. — Наконец-то… Эй, иди сюда! хватит прятаться!
Последнее относилось не ко мне.
Сперва явился аромат яблок.
— Радуйся, Афина, дочь Зевса, — сказал кучерявый.
— Радуйся, Эрот, сын Хаоса, — ответила синеглазая.
Я молчал.
Я не был уверен, что не сошел с ума, и вся встреча не происходит исключительно в моем помраченном воображении. Хотя нет, в последнем-то я как раз был уверен.
— Ну ладно, пойдука, — Далеко Разящий поднялся на ноги, запрокинул голову, вглядываясь в сиреневое небо. — Не буду вам мешать. Поворкуйте, голубки… наедине…
— «И я тоже»? — спросил я, улыбаясь.
— Наконец-то… — повторил он, скрываясь во тьме храма.
Аромат яблок сгустился.
— Однажды он явился к моему сводному брату, — приподняв пеплос до колен, она опустилась прямо в траву, мокрую от росы. Избегая прикасаться к бесформенному камню. — И попросил дать ему выстрелить из Фебова лука. Братец всегда был вспыльчив, вспыльчив и глуп, как и все красавчики.