Общую атмосферу, царившую тогда в наших отношениях, с полным основанием можно было назвать фестивальной.
Наше «ты», на которое мы сразу легко перешли, было экзальтированно подчеркнутое; мы уставали, были грязны, обливались семью потами — и все равно чувствовали себя как на празднике, где каждый старается показать себя с наилучшей стороны.
Забавно сейчас прочесть запись, сделанную мной 27 мая 1969 года, на второй день плаванья на «Ра-1»:
«…Тур очень сдержан, спокоен внешне. Но видно — очень устал. Несмотря на это, вахту распределил так:
20.00 — 22.00 — Абдулла;
22.00 — 24.00 — Карло;
00.00 — 02.00 — Юрий;
02.00 — 04.00 — Жорж;
04.00 — 07.00 — Тур.
Постараюсь его обмануть, подниму Сориала в три, пусть стоит до пяти».
То есть Тур в связи с болезнью Сантьяго и Нормана взял себе лишний час вахты, а я намеревался с помощью нехитрой уловки этот час у него отобрать. Желание похвальное — но с какой невероятной серьезностью я его обдумывал, как торжественно записывал о нем в дневник! Определенно, я весьма себе нравился в эти минуты. Я видел себя со стороны: врач из Москвы с первых же суток своего пребывания на борту «Ра» повел себя самоотверженно и деликатно, продемонстрировав, что…
Стоп, достаточно. Спустя две-три недели врач из Москвы нахально опаздывал принять у того же Тура вахту, он распустился до того, что сетовал:
«…Туру легче, он выбирает себе для вахты утренние часы, когда светает и можно свободно писать, а я, бедный, мучаюсь при свете керосиновой «летучей мыши».
Что делать, житейские наши слабости понемногу возвращались к нам, из святых мы снова превращались в обыкновенных…
Начальные страницы моего дневника сплошь в восклицательных знаках: тот хороший парень, и этот отличный парень, и пациенты мои выздоравливают, и мы с Жоржем завтра начнем заниматься русским языком, и если Норман на меня накричал, так я сам виноват, что не владею морской терминологией, Абдуллу же необходимо просто немедленно рекомендовать к приему в Университет имени Лумумбы.
Видимо, похожие чувства испытывали и мои товарищи.
Мы еще не успели распрощаться с портом Сафи, а Жорж Сориал (смотри о нем в дневнике: «Умница! Забавник! Весельчак! Балагур! Полиглот!») уже предложил мне будущим летом отправиться с ним вместе в такое же плавание, тоже на лодке из папируса, но меньших размеров.
Я спросил его: «Зачем?» — «Просто так, ведь я бродяга», — глаза его блестели, настроение было безоблачным, доверие ко мне — безграничным. Обстановка, сложившаяся на корабле, устраивала его как нельзя более.
Однако очень скоро выяснилось, что на «Ра» не только выбирают шкоты, но и моют посуду.
Как-то утром Тур попросил меня разбудить Жоржа (он спал после вахты) и напомнить ему, что сегодня его очередь убирать на камбузе. Я попытался было это сделать, но Жорж, едва открыв глаза, сказал: «Я устал!» — и повернулся на другой бок. Пришлось доложить об этом Туру, неприятно, а куда денешься?
Тур разгневался:
— Начинается! Не привык рано вставать!
Я тихонько пошел по своим делам, а через некоторое время на камбуз приплелся Жорж, явно не в духе:
— Тур злится на меня, не знаю почему, я вчера три часа стоял на мостике, устал, а он злится!
Он грустно занялся кастрюльками и поварешками. А через два-три часа сломалось очередное рулевое весло, нас закрутило, все засуетились — и положение спас тот же Жорж, сто двадцать минут он удерживал «Ра» обломком весла, которое плясало и дергалось у него в руках, грозило раскроить голову, а он бросался на него всем телом, как на амбразуру, и уж, конечно, ему приходилось потрудней, чем на камбузе, но он этому только радовался, он опять был в своей стихии.
Вот теперь-то мы и начинали всерьез друг с другом знакомиться.
Выяснялось, что Норман любит покомандовать, а Жорж — поострить по поводу его команд, что Карло предпочитает работать без помощников, а Сантьяго, наоборот, без помощников не может.
Дольше всех оставался загадкой Абдулла. Я, впрочем, так до конца его и не разгадал. Это был человек мгновенно меняющихся настроений. То хмурится, то поет и смеется; предсказать, как он ответит, например, на предложение почистить картошку, совершенно невозможно: то ли обрадуется, то ли вообразит, что его дискриминируют как чернокожего (!) — да-да, случалось с ним и такое!
В те дни я про него записывал:
«…Измучил своим приемником, слушает заунывные мелодии и наслаждается, а нам хоть на стенку лезь».
Это уже давали себя знать те самые пресловутые «зазубринки», несходство наших вкусов и привычек.
Что ж, я не был вне эксперимента, я был, как и остальные, внутри него, на меня тоже действовали экстремальные обстоятельства. Норман, опять изругавший меня — на сей раз за опоздание к завтраку, — безусловно имел основания сердиться, а я почему-то считал, что сердиться должен не он, а я. То же самое с приемником Абдуллы: для бедного парня напевы родины остались чуть не единственным прибежищем, он ведь не мог ни с кем из нас, если не считать Жоржа, в полную меру общаться — не вмешивался в наши беседы, не смеялся нашим шуткам — ему зачастую только и оставалось, что прижимать к уху транзистор, — и на этот несчастный транзистор я смел хотя бы мысленно ополчиться!