Дом, в котором…

— Ух, бедняжка, — вздыхает Длинная. — Болеешь, да? Ничего. Бывает. Я вот тоже как-то раз болела…

— Ну хватит, — говорит Черный и встает. — Пойду прогуляюсь. Всему, в конце концов, есть предел! — Он выходит, громыхнув дверью так, что все вздрагивают.

— Про чего это он? — спрашивает Габи.

— Так, неважно, — сорваным голосом отвечает Сфинкс. — Дела…

— Наверно, с книжкой в сортир пошел, — фыркает Длинная. — Знаю я эту породу. Очкастых. А ты чего хрипишь? Тоже как бы заболел?

— Голос сорвал.

— Ну? — удивляется Длинная. — Не хило же ты крикнул.

— Точно, — соглашается Сфинкс. — Весьма не хило.

Габи отлипает от спинки, и кровать облегченно скрипит. Промаргиваюсь и ловлю ее в фокус. Она бредет к двери.

— Пойду, пожалуй. Мир погляжу. Слепому привет. И этому вашему книгочею тоже. А сами не болейте.

— Передадим, — обещаю я. — Ты заходи, не стесняйся.

— Я не из стеснительных, — хрюкает Габи. — Да ты, небось, и сам уже это просек.

Прощальный оскал в фиолетовой рамке помады — и она исчезает. В воздухе душный парфюмерный дух. Задумчиво глотаю последний орех и сгребаю в кучку скорлупки.

— Как ты сказал? Заходи, не стесняйся? — интересуется Горбач. — Я тебе этих твоих слов не забуду, Табаки.

— Простая вежливость, — объясняю я. — Так принято, когда гости уходят. Особенно, когда уходит дама.

— Ну-ну, — говорит Горбач. И идет проверять диски. Их целость и отсутствие следов слюнной чистки. А я пью свой кофе и раскладываю пасьянс. Веселая штука — этот Новый Закон. Разнообразит жизнь.

После возвращения Черного, Курильщик начинает расспрашивать, кто такая матушка Анна.

Это Сфинкс виноват. Сказал про себя Черному, что он не матушка Анна, чтобы гонять из спальни подружек Слепого. Ну тут он, положим, соврал. Сам гонять не станет, но Длинная вряд ли еще у нас появиться, я Сфинкса не первый день знаю. Черный тоже, но с пониманием простых вещей дела у него обстоят хуже некуда. Поэтому много нервных клеток тратится впустую.

— Так кто она такая? — спрашивает Курильщик. Меня.

Сложный вопрос. Сфинкс ухмыляется. Еще бы. Не его спросили — не ему объяснять.

— Ну, понимаешь, — начинаю я без особой охоты, — жила когда-то, давным-давно, такая женщина…

Хорошее начало. А с чего еще было начинать? С нас, придумывавших себе развлечения? Может с песен, или с шуток Волка — вроде снежной бабы, на которую надели (хотя для этого пришлось ее разрушить и слепить заново) — майку Лэри? С «Ночей сказок»? Если вспомнить все, что придумывалось когда-то… Все, что делалось, чтобы не помереть от скуки…

— Миллион лет назад она была здесь самой главной теткой, — говорю я.

Да… была. Директрисой.

Коричневые, обкрошившиеся по краям фотографии… Полная женщина в монашеском одеянии, руки сложены на животе. Наверное, щеки ее были красными и обветренными, а ладони в мозолях. Когда наступали холода, она носила митенки. Ей многое надо было делать руками. Жестяные ведра с обледенелой водой. Лопаты с углем… В спальнях — тогда они назывались дортуарами — дымили камины и печи, и каждый день, из дворовых сараев притаскивались кучи угля, чтобы обеспечить всех теплом.

Дети в грубых ботинках подбитых гвоздями. В куцых курточках с большими круглыми пуговицами. Зимой всегда обветренные щеки. «Дом призрения обездоленных сирот». Дом носил это елейное, пахнущее Диккенсом название, с гордостью. Так значилось на табличке, привинченой к низким, чугунным воротцам. По субботам ее начищали песком, как и все остальное, чему полагалось блестеть. Табличка была огромная, на ней, кроме названия размещались имена двадцати восьми попечителей. Каждому из которых по праздникам отправлялись открытки, исписанные корявыми детскими почерками, плюс письмо от самой М.А. «С благодарностью… Ежедневно возносим молитвы о вашем здравии и благополучии». Может, они и впрямь возносились, эти молитвы о здравии. Ведь каждый попечитель дарил им толику радости, которой в тогдашнем Доме было не так уж много.

Мы сидели в подвале — я и Сфинкс — перебирая кипы заскорузлых бумаг, стянутые проволокой. Бумаги были и совсем истелвшие, и почти целые, но все они, каждый обрывок, воняли сыростью, как будто всосали в себя километры болот. Мы рылись в них с упоением. Эту мою страсть — выкапывание прошлого Дома из самых потаенных его закоулков — разделял со мной только Сфинкс. Остальные рассматривали самую ценную добычу из подвала в лучшем случае с отвращением. Сфинкс же…

— Ого! — шептал он, натыкаясь на связку пожелтевших счетов. — Да это клад! — И мы склонялись над ними, дрожа от нетерпения, чтобы добавить еще один малюсенький штрих к картине, которую не видел никто, кроме нас.

Сукно серое.

И давние дети Дома облачались в костюмчики из серого сукна.

Мотки шерсти.

И сестры Марии и Урсулы, каждая на своей табуретке, начинали щелкать спицами (по сестре на дортуар, по табуретке на сестру), а из-под огрубевших от стирок и готовки рук выползали, свешиваясь все ниже, шерстяные носки.

Так, шаг за шагом, бумажка за бумажкой, мы складывали тот давний Дом. Мы узнали, как выглядели его комнаты, чем занимались его обитатели — и даже страсть М.А. к яблокам не осталась для нас тайной. Зачем это было нужно? Мы и сами не знали. Но разрыли содержимое подвала, как два сумасшедших крота. С 1870 до последнего выпуска. Все это время в спальню стаскивались кипы того, что Волк называл древним хламом, а Лэри использовался в качестве носильщика.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89