— Это наш тятя, — сказал мальчик, — наш тятя, твой и мой!
И женщина, оглянув на сына, не захотела или не посмела возразить.
Муж ее, сын старика и отец мальчика, был убит, и теперь без старика свекра ей бы и совсем пропасть.
Она окликнула мальчика, сказав что-то по-мерянски, он промолчал, и в тишине только капли дождя шуршали и шуршали, опадая с ветвей, да, чавкая, ступала корова, и наконец ответил ей по-русски, с детским упорством, схожим с упорством дождя. Женщина, пробормотав что-то, поправила волосы под платком, засунув мокрую прядь под сбившийся повойник, и снова они шли и шли в сгущающихся сумерках и коровий хвост однообразно ударял по мокрым кострецам. Женщина снова сказала что-то по-мерянски, но мальчик упрямо отозвался по-русски вновь, и, вздохнув, побежденная упрямством сына, мать сама перешла на русскую молвь.
Рогатая голова коровы и темный женский платок еще долго мелькали в сумерках среди мокрых кустов. Сердито грохотал вздувшийся поток, и было страшно представить, что им еще придет переправлять вброд через эту ревущую воду, по скользким камням и предательскому бурелому, завалившему русло ручья. Но пока они будут гнать корову (вновь и опять, вновь и опять!), пока будет молоко для детей, будущих пахарей и воинов, дотоле пребудут города и храмы, гордая удаль воевод и книжная молвь, многоразличные науки, художества и ремесла, дотоле пребудет страна и все сущее в ней.
…Она все еще ведет корову. В рай — не в рай. Не стала раем для нас и поныне родная земля. Где? Когда? В какие — седые или недавние — годы?
Где-то в России. На Руси Великой. В веках…
Часть первая
Зодчество князя Ивана
Глава 1
Иван прислушался, безотчетно считая про себя удары медного языка. Звон колокола был жидок, и что-то жидкое, нетвердое было во всем, что остолпляло его теперь. Не вставая с колен, тяжело свесив голову, отягощенную густою волной заплетенных в косицу волос и густою русою бородою с ранними промельками заботной седины, в той же позе, в коей творил он молитву перед «Спасом», Иван Данилыч, московский властитель, господин Великого Нова Города, великий князь владимирский, глава Руси и подручник ордынского хана, задумался.
Да, конечно, волю цесаря Узбека он не исполнил! Не мог исполнить, а вернее сказать (самому себе, стоя днесь на молитве, и сказать мочно!) не захотел. Рати стояли под Опочкой. Нать было громить Плесков, слать полки московлян на плесковские, зело твердые, из дикого камени кладенные стены, стойно дяде Андрею или покойному брату Юрию зорить Русь, которая того не простила б великому князю владимирскому до гроба лет…
Был март. (Дотянули до марта! Причем тянули все, и он, Иван Калита, менее всех!) Был март, и снег рыхлел, начинал проваливать под тяжелыми копытами окольчуженной конницы. С тем и было посылано в Орду: пути-де непроходны зело, поимать тверского князя не сумели, но и с тем воля царева исполнена, поелику Александр Михалыч от великия нужи и угрозы ратныя ушел из Плескова в Литву.
И серебро посылано на поминках. Много серебра. И скора, и сукна, и мед, и кони, и красные терские соколы — всего преизлиха. Самому цесарю, женам и вельможам его, коих он, Иван, должен был помнить всех полично и поименно (и то такожде помнить, кому чего и сколь надобно дать!). И теперь одного б не было: не было бы извета в Орду от ворогов тайных! Отселе, из Руси. Из тоя же Твери. Да почему только из Твери? И с Москвы напишут! Помилуй и спаси Господи раба твоего!
А только вот… с начала, с самого начала похода не думал он, да, не думал, что так обернет все и с князем Александром, и со плесковичи. Не гадал… Сейчас даже и сказать можно, когда, в пору какую и в который миг озарило его истиною.
В тот день он, из утра не слезавши с седла, попал в затор на дороге. Повозка накренилась, угрожая обрушить под угор груду стянутого вервием добра. Взъерошенные кони дуром и врозь дергали постромки, медленно, с натугою, проворачивалось блестящее, в кованом ободе, колесо, вылезая из снежной каши, и по натуге колеса, по дрожи конской, по сосредоточенным лицам воевод, подскакавших обочь, учуял: послать на приступ — может, и пойдут, но не посылать — все вздохнут с радостью.
Взъерошенные кони дуром и врозь дергали постромки, медленно, с натугою, проворачивалось блестящее, в кованом ободе, колесо, вылезая из снежной каши, и по натуге колеса, по дрожи конской, по сосредоточенным лицам воевод, подскакавших обочь, учуял: послать на приступ — может, и пойдут, но не посылать — все вздохнут с радостью. Не послал. Вздохнули. Угадал верно. Это вот колесо, и растерянные лица возничих, мокрые, в испарине, расстегнутые овчинные зипуны, растерянные взгляды, когда узрели князя своего — не готовно-ражие, а растерянно-смятенные, словно не снег виной, а застал за чем нехорошим…
Он подъехал верхом, солнце грело спину и шею. Март исходил последними днями. В мокром снегу, растянувши на сорок верст, копошились обозы, возки и сани, пешая и конная рать, и, как игрушечная, стояла невдалеке крепостца, светлый дым курился-кудрявился над нею: топили печи либо грели смолу ради возможного ратного приступу. Оттуда, с заборол, изредка пролетала стрела; далекий крик дрожал в воздухе; комонные москвичи оскакивали крепость по-за рвами, целились, придержав коней; спустив тетиву, срывались опять в скок, уходя от ответного псковского гостинца.