Он прикрыл глаза и замер, отдаваясь тошнотному качанию ложа, словно бы о сю пору колыхался, ударяясь и взмывая, возок, крутили в бешеной воде и плыли лодьи, несли и несли дорожные кони… По мягкому разымчивому теплу догадал, что к ногам приложили окутанный рядном горшок с кипятком: верно, сын распорядил, не послушал родителя. И, подумав о Симеоне, Иван, не открывая глаз, улыбнулся. Был бы тверд! Был бы только тверд в делах…
Осторожно, пригибая головы под притолокой и стараясь не шуметь, в низкий покой вступили вызванные бояра. Семен шепотом повестил было им о болезни отца, но Калита тотчас требовательно открыл глаза, справясь с голосом, велел прибавить свету и вновь ощутил теплую волну нежности, заметя, что Семен сам, не созывая слуги, торопливо зажигает свечи в высоких точеных стоянцах.
Мысленно сосредоточив волю, Иван строго наказал боярам, склонившимся перед ложем, кому и что надо было передать нынче же, в ночь, распорядил о грамоте (иной, тайной, самому беглербегу, долженствующей отворотить всесильного визира от тверичей) и только после того, слабым движением руки отпустив советников и еще прошептав «Отче наш» и «В руки твои предаю дух свой», позволил себе провалиться в небытие. Семен же всю ночь не спал, дремал вполглаза, изредка, неслышно ступая в шерстяных носках, подходил к родителю, слушая хриплое дыхание отца, дважды поил сонного отваром целебных трав и лишь под утро, когда Калита, обильно пропотев, успокоился и крепко заснул, разрешил и себе на мал час смежить вежды.
Весь следующий день Калита не вставал с постели, однако продолжал рассылать бояр с дарами и грамотами. Ясным, хотя и слабым голосом распоряжал делами, а в перерывах терпеливо пил горькие снадобья, отдавал тело притираниям и припаркам, являя и тут пример терпения и воли.
Семен, начавший вникать в непростые ордынские дела, все более дивился родителю. Здесь — когда рядом была власть, высшая их с отцом совокупной воли, и даже нужная, в одночасье, смерть не исключалась в ряду возможных поворотов судьбы, — здесь многое, что возмущало Семена в отце там, на Москве, гляделось и мыслилось сугубо по-иному. Дары и ночные пересылы, подкупы вельмож ордынских и само неудачное поиманье ярославского князя — все получало свой смысл и значение неизбежного, даже неизбывного, единственно возможного, доколе над Русью стояла Орда и чуждая бесерменская воля велела и правила их христианским миром.
В редкие минуты покоя Иван подзывал сына, объясняя ему расположение сил в Орде и наставляя на будущее время:
— Помни, что люди смертны. Вот главный кади, судия ихний, у коего ты был давеча. Он уже стар и болен. Помысли, узнай, кто займет место сие после него. Того сделай другом, поддержи теперь, осильнеет — сам поможет тебе. Так и во всем: обмысливай наперед! Чем дальше учнешь видеть, тем крепче твоя власть. И еще помни: все связано! Споришь с Новогородом — не забывай о Гедимине. Враги врагов твоих — неволею друзья тебе. Но друзьям поневоле до конца не верь! Литва для нас скоро, быть может, станет страшнее Орды. Ежели устоим теперь… Да нет, устоим! Устоим… — Иван задышал тяжко и сильно. Излиха блестящий взгляд и крупный пот на челе родителя испугали было Семена. Калита заметил, улыбнулся слабо, помотал головой: — Выстану! Одного боюсь: позовет не в пору… Не смогу… — Он замолк, отдышал, забился в тяжком кашле.
Калита заметил, улыбнулся слабо, помотал головой: — Выстану! Одного боюсь: позовет не в пору… Не смогу… — Он замолк, отдышал, забился в тяжком кашле. Семен, обмирая, подал отцу посудину — отхаркнуть мокроту. Тот склонился над горшком, после откинулся на подушки. Отдышавшись, благодарно погладил сына по рукаву. Повторил упрямо: — Выстану!
И верно, перемог себя. На четвертый день встал. Пошатываясь, прошелся по горнице. И как словно бы учуял! Назавтра позвали к Узбеку.
Узбек с первой встречи заметно омягчел. Принимал в особном покое, келейно. Вопросил:
— Слышал — болеешь, князь?
— Бог милостив! — возразил Калита. — Ся оклемал маленько!
Внимательно, вблизи, изучал он лицо Узбека, отмечая легкие следы времени и приметы днешнего норова всесильного хана. Спрятанная за пазухою драгоценная грамота тайного договора Александра Тверского с Гедимином была сейчас для него словно потаенный огонь при осаде чужой крепости. Однако грамоту явить нужно было с умом, и не вдруг, сугубо не вдруг! Сперва дать Узбеку выговориться, смиренно принять все упреки. Самому повиниться и заставить себя, во что бы то ни стало заставить себя опять и вновь полюбить — да, да, полюбить — этого надменно-усталого и непостоянного, точно вздорная жонка, повелителя! Ему же трудно, и скучливо, и одиноко порою. Как он горевал тогда — по смерти любимого сына! Ну же, ругай меня, кори! Обвиняй! И Иван, мысленно призывая ханские укоры, склонил голову.
Узбек молчал, наслаждаясь видимым раскаянием Ивана и отходя сердцем.
— Плохо, князь! — соизволил наконец вымолвить он. Иван глянул коротко и вновь опустил глаза. Начиналось, как должно, по его замыслу. Сейчас дать хану прогневать, а потом…
Знание татарского сослужило Калите, как и всегда, добрую службу. Пока толмач переводил, он обдумывал и слагал в уме должный ответ. Теперь, выслушивая покоры по поводу нятья ярославского зятя, Калита гадал, как лучше ему содеять. Сразу ли явить грамоту или… Нет, не сразу, конечно нет! Эта поспешность в нем от болезни. Сперва же вот что… Он поднял голову: