— Не боись! Молодчи доглядають!
Они сблизили коней и поехали бок о бок, почти касаясь стременами.
— Строитце князь Иван! — с легкою завистливою досадой сказал Селиверст. — В пору ему придет наше серебро!
— Ну, до Господина Нова Города ишо далеко ему! — возразил Оврамов. — Наши ти костры с камени складены, да и Детинец владыко Василий весь, поцитай, камян ноне свершил!
— Мужиков, одначе, нагнано!
— Церного народу у его хватат, ето верно! Ноне, как с хлебом управят, почнет новы прясла да костры рубить… Торопитце!
— Торопитце… — раздумчиво протянул Волошевич. — Как ищо урядит с Тверью нонеце? Могли бы наши и поупрямить маненько с бором!
— Отдано, дак цего жалеть! Всею вятшей господой да и вечем решали! — весело отмолвил Федор Оврамов. — А поизвелся в Орде, поди! Назаймовал у купчей по грамотам!
Их встречали. Расталкивая толпу, встречь скакали молодшие княжого двора. Порушенными, полуразобранными воротами послов проводили в пыльный, схожий с разворошенным муравейником Кремник.
Часть клетей и хором с обрыва была вовсе снята. Сотни потных мужиков в посконных рубахах, немилосердно измаранные землею и глиной, иные распояской, с распахнутой грудью, подвязав лишь волосы кожаными гайтанами, рыли ямы, закладывали в откосы москворецкого берега дубовые стволы с отростками сучьев, на которые клались, уже поперек, опорные бревна, и все засыпали утолоченной глиной и землей.
На зиму Иван ладил рубить новый Кремник, просторнее прежнего, и до осенней распуты велено было все подготовить к началу работ: укрепить склон и заложить основания прясел и костров городовой стены. Людей на помочи собирали аж из Владимира и Переславля. Кабы не великокняжеский запрос — самим бы москвичам и не осилить накоротке эдакого труда! Работали споро, и новгородцы, увидя строительство Калиты в полный разворот, улыбаться перестали и даже почуяли смутную тревогу, как после оказалось, не зряшную.
Пока княжой дьяк Кострома пересчитывал веские продолговатые гривны, сопоставляя полученное с расходами недавней поездки великого князя в Орду (очень и очень не хватало новгородского серебра, чтобы покрыть все ордынские протори и убытки!), пока творился пир на сенях княжого дворца и Калита, чествуя послов, гадал и думал, как и чем еще залатать глубокие раны, нанесенные его казне Узбеком, — пока все это творилось на Москве, из Литвы в Русь спешил скорый гонец с вестью, которая могла многое и во многом изменить в делах господарских и не одной даже Владимирской волости. Гонец уже миновал Волок Ламской и, пересаживаясь с коня на конь, не останавливаясь, мчал к Москве.
Уже отшумел пир и, отпущенные на покой, удалились новогородские слы. Уже подпившие бояра разбрелись и разъехались по своим хоромам. Уже Симеон, проводив отца до родительского покоя, улегся рядом со своею литовской женой и замер, уставя в потолок бороду. Отец был хмур и нерадошен нонеча: двух тысяч недоставало им, сказал Иван сыну, чтобы свести концы с концами на сей раз. Две тысячи серебра! Подумать — и то страшно. С кого, и как, и где взять эдакую непредставимую мзду? Уже и Калита, помолясь, возлег на ложе, огладив и перекрестив посунувшуюся к нему молодую жену. Поняла: устал, и не до нее. Присмирела, прижалась щекою к его плечу, к прохладной, тонкого полотна, рубахе.
Ни разу и голоса не возвысил, а все боялась, робела своего супруга, даже и его тишины, за которой — женским чутьем понимала — иногда творилось нечто, хотя и непонятное ей, но запредельно страшное…
Темной сентябрьской ночью гонец (останови — упадет ничью и уснет, лежа на земле) въезжал в Кремник. Снятый с коня у ворот дворца, только пробормотал: «Самому князю великому, в руки…» Гонца увели, вернее — унесли, влив по дороге ему в рот чашу горячего вина с медом, а грамота вознеслась на сени и здесь замерла было в неуверенных руках постельничего. Но, точно почуяв или догадав нечто, Калита в сумраке опочивальни открыл глаза и, зацепив ухом смутное шевеление где-то там, за стенами, стараясь не разбудить жены, приподнялся на локте. Слуга, чумной со сна, вскочил и побежал босиком, на цыпочках, вызнать, в чем дело. Вскоре великий князь, в накинутом сверх белья ордынском стеганом халате, уже сидел за налоем и читал при свете единственной свечи измятую грамоту, из коей явствовало, что Гедимин, вечный соперник, нависший над западными границами Руси, тяжко занемог, оставляет Вильну младшему, Евнутию, и стол литовский намереваются делить сейчас его многочисленные сыновья.
Быть промеж них брани междоусобной! А ежели так… Посадить Наримонта-Глеба на литовский стол, а там, глядишь… И с Новгорода теперь мочно спросить… Сна — как не бывало. Ум работал с лихорадочной быстротой. Как ни повернет в Литве (да и Гедимин еще не умер!), пока они там не урядят, не вступят ни во что. Сейчас, именно сейчас надо торопить смоленский поход! А с Новым Городом так: послам — ничего не говорить, отпустить с честью. А вслед — своих послов. Пущай Новгород воротит ему — запрос царев, вторую дань, вытребованную с него Узбеком! И — не отступать! Ежели потребует дело — послать рать на Торжок! А гонца наградить! — подумалось тут же. Награждать за хорошую службу Калита не забывал никогда.