Я, которой не было

Прямо под заголовками лежат желтые сетки с дровами. Прекрасно. В дровяном сарае нет ни полена. Дом в Хестеруме не приспособлен для проживания инвалида, да и совместный дачный отпуск в последнее время был неактуален. Я лишь наведывалась туда время от времени проверить, не сорвало ли черепицу с крыши, не гниют ли оконные рамы. Так что открываю багажник, волоку мешок с дровами по асфальту и, со стоном приподняв, закидываю внутрь. Еще упаковку? Да. А может, и две.

Всякий раз, как я нагибаюсь за дровами, в поле зрения попадают черные буквы. Я зажмуриваюсь, но это не помогает. Слова никуда не деваются. Заходя внутрь магазинчика, чтобы расплатиться, я осторожно ощупываю взглядом пространство, определяя локализацию самих газет. Спустя какой-то миг вспыхивают слова СЕКСУАЛЬНЫХ УСЛУГ, но теперь я уже наготове: взгляд успевает ускользнуть прежде, чем весь заголовок полыхнет в глаза.

Девушка за прилавком не выказывает никаких признаков того, что узнала меня. Она сидит на табуретке, уткнувшись в женский журнал, и даже не замечает, что я стою и жду.

— Три упаковки дров, — говорю. — И бензин.

Девушка кивает и, смутно улыбаясь, набирает цифры на кассовом аппарате.

Всего в паре сотен метров — мотель. Поражаюсь — машина сама сворачивает с шоссе, заезжает на парковку и останавливается. Какое-то время я сижу неподвижно, уронив руки на руль, а потом взглядываю на запястье. Смотреть там не на что. Часы остались в ванной в Бромме.

Это не важно. Тело знает, что уже поздно. Нужно поспать.

В ресторане танцуют. Стою на красном ковре в фойе и смотрю в полумрак зала, видя, как взмывают руки и покачиваются бедра, как женщина в черной блузке припала щекой к чье-то груди в белой рубашке, как мужчина, прислонившись к барной стойке, почти благоговейно подносит бокал ко рту, как девушка, одиноко сидя за столиком, то включает лампу перед собой, то опять выключает, включит-выключит, включит-выключит, будто подает сигнал бедствия.

— Я вас слушаю, — раздается у меня за спиной.

— Мне номер, — отвечаю. — И как можно дальше от этой музыки.

Администраторша кивает. Разумеется.

Мари спешит к машине, в обеих руках по пакету с продуктами, клянет себя, и щеки ее пылают. Воздух прохладен, минули десятки лет с той поры, когда она была подростком. И все равно она краснеет, прямо чувствует, как наливается кровью каждый сосудик на щеках и шее, как набухают и расширяются поры. Нельзя, чтобы ее увидели.

Она тревожится напрасно. Людей на улицах нет, только ряды машин и высоких деревьев. И тихо-тихо. Газон перед церковью только что подстрижен и вычесан граблями, ни единого осеннего листка не видно на зеленой поверхности, и ни одна травинка не высовывается над остальными. Палисадники на другой стороне улицы такие же опрятные, деревья и кусты, кажется, изо всех сил стараются не сорить, увядшие розы мужественно удерживают коричневые лепестки, еще недавно бывшие алыми.

Мимолетное воспоминание — и Мари замирает, стоя у машины и позабыв открыть дверь. Однажды она побывала в одном из этих хорошеньких домиков, стояла под хрустальной люстрой, делала книксен и просила прощения.

В этом доме жила Эльса Линдстрём. Школьная историчка, которая вела у них еще и историю христианства, — с большой грудью, корсетом и некоторым прибабахом. Младшеклассники ее изводили. Девочки шушукались и болтали на уроках, мальчишки поворачивались к ней спиной, кричали и галдели, бросались бумажками и передразнивали ее. Эльса Линдстрём делала вид, что ничего этого не происходит. Она сидела, выпрямившись, за столом, иногда зачитывая что-нибудь из книжки своим гнусавым голосом или рассказывая — изредка на тему истории и христианства, но чаще о собственных школьных годах. Она была лучшей в классе, по крайней мере, по важнейшим из предметов — по истории и христианству. Слушали ее только два ученика. Мальчик, мечтавший стать священником. И девочка, немножко не от мира сего.

К концу весеннего семестра в классе стала распространяться смутная тревога. Что будет с отметками? Один мальчик, сын учителя, заглянул в учебный план и напугался. Они не прошли ничего из того, что должны были, ни Тридцатилетней войны и Европы в семнадцатом веке, ни христианства в современной Швеции.

Что-то надо делать. А давайте, пусть Мэри — или Мари — она так здорово сочинения пишет! — сочинит письмо директору и зачитает всему классу. Ученики серьезно обеспокоены пробелами преподавания. Они просят, чтобы в следующем семестре им дали другого учителя.

Они не ведали, что творили. Мэри — или Мари — не ведала, что творит.

Эльса Линдстрём готова была вынести все, кроме публичного унижения. Она распахнула дверь в кабинет директора и прижала того к стенке.

Она распахнула дверь в кабинет директора и прижала того к стенке. Куда он смотрит? Почему она должна все это терпеть? Она, с тридцатилетним опытом преподавательской работы, чем даже он не может похвастаться! Она, прекрасно сдавшая академические экзамены и даже собиравшаяся в докторантуру!

И три дня спустя Мэри — или Мари — стояла под хрустальной люстрой в гостиной Эльсы Линдстрём и приседала в книксене, потому что директор велел делать книксен, и извинялась так, как велел извиниться директор. В последний момент она попыталась сохранить остатки собственного достоинства, добавив от себя, что просит прощения за поведение класса, а не за критику, но замолчала: директор положил руку ей на плечо. Эльса Линдстрём в шелковом халате и в бигуди сложила руки на пышном бюсте. Извинения приняты. И ни слова о том, что семестровые оценки самой Мэри — или Мари — будут снижены. Чтобы это оказалось неожиданностью.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107