Фауст

предаться неутомимой практической деятельности, жить в полный разворот своих нравственных и физических сил. В этой одновременной тяге Фау-ста и

к «созерцанию», и к «деятельности», и к «теории», и к «практике», по сути, нет, конечно, никакого трагического противоречия. Но то, что кажется

нам теперь само собою разумеющейся истиной, воспринималось совсем по-другому в далекие времена, когда жил исторический доктор Фауст, и позднее,

в эпоху Гете, когда разрыв между теорией и практи-кой продолжал составлять коренной изъян немецкой идеалистической философии.
Фауст ненавидит свой ученый затвор, где

…взамен
Живых и богом данных сил
Себя средь этих мертвых стен
Скелетами ты окружил, —

именно за то, что, оставаясь в этом «затхлом мире», ему никогда не удастся проник-нуть в сокровенный смысл природы, а также истории

человечества. Разочарованный в мертвых догмах и застойных схоластических формулах средневековой премудрости, Фауст обращается к магии. Он

открывает трактат чернокнижника Нострадама на странице, где выведен «знак макрокосма», и видит сложную работу механизма мироздания. Но зрелище

беспрерывно обновляющихся мировых сил его не утешает: Фауст чужд пассивной созерца-тельности. Ему ближе знак действенного «земного духа», ибо он

и сам мечтает о великих подвигах:

Готов за всех отдать я душу
И твердо знаю, что не струшу
В крушенья час свой роковой.

На троекратный призыв Фауста является «дух земли», но тут же снова отступается от заклинателя — именно потому, что тот покуда еще не отважился

действовать, а продолжает рыться в жалком «скарбе отцов», питаясь плодами младенчески незрелой науки.
В этот миг величайших надежд и разочарований входит Вагнер, адъюнкт Фауста, фи-листер ученого мира, «несносный, ограниченный школяр». Их диалог

(один из лучших в драме) еще более четко обрисовывает мятущийся характер героя.
Но вот Фауст снова один, снова продолжает бороться со своими сомнениями. Они приводят его к мысли о самоубийстве. Однако эта мысль продиктована

отнюдь не устало-стью или отчаянием: Фауст хочет расстаться с жизнью лишь для того, чтобы слиться со все-ленной и тем вернее, как он ошибочно

полагает, проникнуть в ее «тайну».

Чашу с отравой от его губ отводит внезапно раздавшийся пасхальный благовест. Зна-менательно, однако, что Фауста «возвращает земле» не ожившее

религиозное чувство, а только память о детстве, когда он в дни церковных торжеств так живо чувствовал единение с народом. После того как

«созерцательное начало», тяга к оторванному от жизни познанию, чуть было не довело Фауста до самоубийства, до безумной эгоистической решимости:

купить истину ценою жизни (а стало быть, овладеть ею без пользы для «ближних», для человечества), в нем, Фаусте, вновь одерживает верх его «тяга

к действию», его готовность служить народу, быть заодно с народом.
В живом общении с народом мы видим Фауста в следующей сцене — «У ворот». Но и здесь Фаустом владеет трагическое сознание своего бессилия:

простые люди любят Фауста, чествуют его как врача-исцелителя; он же, Фауст, напротив, самого низкого мнения о своем лекарском искусстве, он даже

полагает, что «…своим мудреным зельем… самой чумы по-хлеще бушевал». С сердечной болью Фауст сознает, что и столь дорогая ему народная лю-бовь,

по сути, не заслужена им, более того — держится на обмане.
Так замыкается круг: обе «души», заключенные в груди Фауста («созерцательная» и «действенная»), остаются в равной мере неудовлетворенными. В

этот-то миг трагического недовольства к нему и является Мефистофель в образе пуделя.
Очень важна сцена «Рабочая комната Фауста». Неутомимый доктор трудится над пе-реводом евангельского стиха: «В начале было Слово». Передавая его

как: «В начале было Дело», Фауст подчеркивает не только действенный, подвижно-материальный характер мира, но и собственную твердую решимость

действовать. Более того, в этот миг он как бы предчувствует свой особый путьдейственного познания. Проходя «чреду все более высоких и чистых

видов деятельности», освобождаясь от низких и корыстных стремлений, Фауст, по мысли автора, должен подняться на такую высоту деятельности,

которая в то же время бу-дет и высшей точкой познавательного созерцания: в повседневной суровой борьбе его умст-венному взору откроется высшая

цель всего человеческого развития.
Но пока Фауст лишь смутно предвидит этот предназначенный ему путь действенного познания: еще он по-прежнему полагается на «магию» или на

«откровение», почерпнутое в Священном писании. Такая двойственность фаустовского сознания поддерживает в Мефи-стофеле твердый расчет на то, что

он завладеет душою Фауста. Теперь он воочию является ему, отбросив личину пуделя, «в одежде странствующего студента».

Вот, значит, чем был пудель начинен!
Скрывала школяра в себе собака?

Но обольщение строптивого доктора дается черту не так-то легко. Пока Мефистофель завлекает Фауста земными усладами, тот остается непреклонным.

«Что можешь ты пообе-щать, бедняга?» — саркастически спрашивает он искусителя и тут же разоблачает всю ми-зерность его соблазнов:

Ты пищу дашь, не сытную ничуть.
Дашь золото, которое, как ртуть,
Меж пальцев растекается; зазнобу,
Которая, упав тебе на грудь,
Уж норовит к другому ушмыгнуть…

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93