Череп епископа

Привыкший к своим розовобоким питомцам Хомяк сам беспокоился о живности, а потому без лишних разговоров встал на лыжи и отправился в обратный путь. Под холодным, но ярким слепящим солнцем, по ровному снежному насту до родных мест он домчал всего за полтора часа, и задолго до полудня поднялся на взгорок. Над трубами обоих домов курился легкий дымок, и поросята из соседнего сруба не визжали, требуя своего законного варева, а сыто и довольно похрюкивали. Получалось, их хоть сейчас можно выпускать на улицу и гнать к новому месту обитания. Поминутно оглядываясь, Никита прокрался к своей избе, по-воровски скользнул в дверь, покосился по сторонам, прислушиваясь к каждому движению, потом выдернул из сундука заплечный мешок, принялся торопливо скидывать туда вещи: кирзовые сапоги, кистень, часы и сотовый телефон, снятую с убитого пришельца кольчугу, теплый, почти целый тулуп с шитыми алой шерстяной тесьмой швами, две бутылки из-под водки с завинчивающимися крышками. Вроде, все. Хомяк накинул на горловину петлю, старательно затянул. И тут взгляд его упал на окно. Большое, снятое с «Доджа» окно со сдвижной форточкой. Его так просто не унесешь — тем более, что оно здесь и не одно.

Как не унесешь вид из окна: уходящую вниз по склону тропку, поворачивающую за небольшую рощицу ивняка пополам с высокими березами. Странно, но за прошедшие четыре столетия этот вид совершенно не изменился. Разве только при Никите тропинка эта шла рядом с асфальтированным съездом, а далеко внизу, по Кировскому шоссе, то и дело мелькали юркие «жигуленки» и солидные «Камазы». А дед его из этого же окна видел, наверное, «Эмки» и «полуторки». А прадед — мощеную камнем дорогу и покачивающиеся на мягких рессорах двуколки.

Никита опустил вещмешок на пол, вытянул из-за пояса топор — уже не таясь, а с хищным оскалом осматриваясь по сторонам. Потом вышел на вытоптанную площадку перед домом и, повернувшись к острову, громко крикнул:

— Это моя земля! И никуда я отсюда не уйду! — он размахнулся и глубоко всадил топор в мерзлый грунт. — Не дождетесь!

* * *

С первыми лучами двор усадьбы начал оживать.

Первыми потянулись к погребу кухарки, выбирая мясо для первой утренней трапезы, молодая деваха сбегала к курятнику и выскочила из него с полудюжиной яиц. Немногим позже, когда небосклон уже начал расцвечиваться ранними лучами, а над крышами поползли ароматные съестные запахи, те же кухарки отнесли пару бадей к свинарнику — и оттуда послышалось радостное приветственное хрюканье. Пара сонных подворников зацепили из лежащей возле ворот копенки охапки сена, и унесли лошадям. Сено — пища легкая, его можно без страха давать и коню запаренному, и перед работой. Все та же деваха отправилась к курятнику с полным коробом проса, и вскоре из-за легкой створки послышалось яростное кудахтанье. Будь сейчас лето — куриный выводок наверняка выставили бы за ворота, на вольный выпас, но чего им делать в снегу?

Зима. Издавна на Руси это время отводилось для праздников, военных походов, для отдыха и несвязанного с землепашеством ремесла. Скотину пасти негде, косить нечего, пахать-боронить тоже, а потому садится мужик, да начинает со скуки либо войлочную шапку валять, либо тегиляй в рассоле вымачивать, либо в поход собираться. Как скромно сказано в одной из летописей, глубокой зимой псковские горожане от нечего делать решили сходить на Литву в отместку за ее прошлые нападения. Но в пути решили, что до княжества далеко, повернули к Ливонии, разгромили несколько орденских замков и с добычей вернулись назад. Чего только со скуки не сделаешь? На Руси даже время зимой другое, нежели летом. Ведь испокон веков принято, что сутки делятся на день и ночь, по двенадцать часов в каждой половине — и очень долго в Московии не могли прижиться глупые иноземные механизмы под названием «часы», не понимающие такой элементарной вещи.

Двор притих, едва только поднялось солнце — но только на время короткой молитвы и утренней трапезы, после чего снова закипела повседневная работа. Запрягались сани, в которые кидались топоры и веревки, коли подворник отправлялся за дровами, или вилы, если сани отправлялись за свежим сеном к расставленным на дальних лугах стогам. Боевых скакунов и породистых туркестанских жеребцов выводили на выездку: ведь конь — это не пищаль, которую можно поставить на несколько лет в чулан, после чего она станет стрелять так же исправно, как и прошедшая десятки сражений. Конь нуждается в ежедневных тренировках, приучению к той работе, с которой ему придется столкнуться в своей жизни — это в равной степени касалось как старой обозной лошади, так и тонконогого арабского скакуна.

Впрочем, в той же самой степени это касалось и людей, а потому Семен Зализа, государев человек и порубежник Северной Пустоши, неторопливо прогуливался вдоль частокола в полном вооружении — юшмане, островерхом шишаке и толстокожих бычьих сапогах, и легко играл тонкой, изящно выгнутой саблей, то рисуя вокруг себя полупрозрачную, но непреодолимую стену из булатной стали, то подрубая выросшую слишком близко от усадьбы молодую поросль. Не тренировался, а просто играл клинком, привыкая к нему, как к нормальному, естественному продолжению руки. И ломал голову над словами обитающей на Неве нежити: «Чую я, кровь проливается на рубежах земли русской, у большого озера в той стороне, где садится ввечеру Ярило ясное. Чую, не остановится ворог у стольного града, пойдет дальше, смерть и муки неся».

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94