— Первую девочку я у них заберу, — заявила Рэйчел, проводив глазами детей и убедившись, что они её не слышат. — Первую девочку — мне.
— Это ещё зачем?! — подозрительно уставился на неё Гурьев.
— Старшему Виндзору.
— Ну, не знаю, не знаю, — Гурьев с сомнением покачал головой. — Если это будет второе дивушко, не завидую я вам — ни тебе, ни Виндзору. Да и Виндзор ещё неизвестно, что получится за фрукт — может, заартачится.
— Кто заартачится?! — изумилась Рэйчел. — Виндзор? Заартачится?! У меня?!?
Чердынцев, который до этого всю дорогу корчился, краснел, подкашливал и чесал нос, с грохотом выскочил из-за стола и куда-то умчался.
— Миша! — укоризненно воскликнула Вера ему вслед и всплеснула руками, умоляюще поглядев на Гурьева и Рэйчел: — Ну, что ж такое… Хуже маленького.
— Ничего, Веруша, ничего, — философски заметил Гурьев. — Это, можно сказать, типичная отцовская реакция. Посмотришь, что будет, когда Катя заневестится. Тут хоть будущий зять, в общем, самым строгим критериям соответствует. Иди, адмиральша, вправляй своему адмиралу мозги на место. Это ещё только начало. Справишься?
— Справлюсь, Яшенька, — улыбнулась Вера и тоже поднялась.
Он посмотрел на Рэйчел и тоже улыбнулся. Скоро, совсем скоро, подумал он. Я и она. И никого больше.
* * *
Когда пламя, гудевшее в них обоих, — столько лет, столько лет, — нет, не погасло, он уже знал, что оно не погаснет, наверное, вообще никогда, ни в жизни, ни после жизни, — чуть-чуть поутихло, сделавшись из обжигающего — ровно горячим, — Гурьев, обернув вокруг бёдер полотенце, встал у окна, узкого, похожего на бойницу, придававшему комнате облик покоев средневекового замка. Достал папиросу, но курить не стал, — медленно проворачивал её между пальцев, вдыхая запах ароматного табака, и смотрел на спящую Рэйчел. Она пошевелилась, подтянув к себе простыню, и вдруг тихо спросила:
— Ты уверен? Уверен, что всё получится?
— Нет, — так же тихо ответил он, с грустью подумав — я так заморозил себя, что разучился чувствовать, спит она, родная моя девочка, или просто ровненько дышит. — Нет, родная, я ни в чём не уверен. Но и отступать мы не можем — вперёд, только вперёд.
— О, Джейк. О, Джейк, о, мой Боже, мой Боже, какая война, какая же страшная это война… А дети?!
— Дети как дети, — он усмехнулся и повторил: — Дети как дети.
— Я больше не могу, Джейк. Я хочу ребёнка — мне уже тридцать три…
— Ещё нет «трёх», только «два». После войны. Я обещаю: здесь и сейчас, обещаю — после войны. И никаких «если».
— Даёшь мне слово? Твоё слово?
— Да.
— Дай мне слово, что все останутся живы.
— Нет. Такого слова я дать тебе не могу. Могу лишь пообещать — я постараюсь.
— Когда мы едем?
— Дней через десять. Пусть дети хотя бы немного придут в себя.
— Не могу поверить, будто ты этого не предвидел, — Рэйчел улыбнулась и приподнялась на локте, чтобы было удобнее смотреть на него. Как сильно он изменился за эти пять с половиной лет, промелькнуло у неё в голове. Постарел? Нет, нет — разве можно сказать такое, — о мужчине, которому только что исполнилось тридцать?! Нет. Это что-то другое. Мы станем сталью и бронёй, чтоб нашу боль переупрямить, — вот что это такое.
Это что-то другое. Мы станем сталью и бронёй, чтоб нашу боль переупрямить, — вот что это такое. Стихи?! Боже мой, да откуда же это?! — Предвидел?
— Разве можно такое предвидеть?! О таком можно только мечтать. Я и мечтал — с той самой минуты, как увидел эту девочку, Рэйчел.
— Джейк…
— Что?
— Я смотрела на Верочку — и думала: Боже мой. Сколько женщин на этой земле молятся на тебя. Как она. Как я…
— Прости. Я не могу по-другому.
— Я знаю, Джейк. Я совсем не ревную. Ничуть, совершенно. Я просто не нахожу слов — как передать тебе, что я чувствую?!
— Я знаю, что ты чувствуешь, Рэйчел, — он отшвырнул папиросу и шагнул к ней. — Я знаю, я знаю, родная моя, я всё знаю. Я люблю тебя, Рэйчел. Нигде, никого, никогда, — помнишь?!
Сталиноморск. Апрель 1941 г.
— Что же, Яков Кириллович? — грустно спросила Завадская. — Теперь вы от нас насовсем уедете?
— Э-э, голубушка Анна Ивановна, — приподнял Гурьев правую бровь. — Напрасно вы надеетесь так легко от меня — и от нас от всех — избавиться. Мы сейчас уедем, на месяц примерно, а потом непременно вернёмся. И будем жить-поживать, да добра наживать. В соответствии, как любит говаривать наш Толя Шугаев, с частнособственническими инстинктами.
— А Даша?
— Что — Даша? Вы не видите?! — удивился Гурьев. — По-моему, весь город только это событие и обсуждает. Нет?
— А вы?
— Что — я?
— Если бы вы только знали, как я за вас рада. Боже мой, я ведь думала, что у вас с Дашей… Я сейчас просто не могу себе представить, почему — почему я так думала?!
— Это была маскировка, Анна Ивановна, — усмехнулся Гурьев. — Бесов запутать. Не всё же им нас путать — мы тоже умеем. Научились, знаете ли — и неплохо.
— Что бы вы ни задумали, Яков Кириллович, — вдруг произнесла Завадская. — Ради Бога, пусть у вас это получится.
— А вот это — очень кстати, — серьёзно кивнул Гурьев. — Очень кстати. Очень правильные мысли. Спасибо.
* * *
— Дети, — Гурьев посмотрел на ребят и покачал головой. Ну, как такое сказать?
— Гур, мы не дети.
Андрей приподнял подбородок — так похоже на Рэйчел, — и Гурьев понял: да, конечно, не дети. Но возразил:
— Для меня — дети, даже когда внуки у вас появятся. И ничего обидного в этом нет. Вот и не обижайтесь.
— Мы не обижаемся, — Даша перекинула косу на грудь. — Просто мы на самом деле уже не дети. Говори, Гур. Что нужно делать?
— Нужно ехать.
— К Сталину? — у Андрея ни один мускул на лице не дрогнул. Только Гурьев почувствовал, чего ему это стоило. И Даша — потому что посмотрела на него с тревогой. — Я готов.
— Нет, — Гурьев немного отвёл взгляд, прищурился. — К Сталину — в своё время. Сначала мы пересечём на поезде всю страну. Вы должны оба увидеть эту страну — это ваша страна, и её обязательно необходимо увидеть.
Вы должны оба увидеть эту страну — это ваша страна, и её обязательно необходимо увидеть. Мы доедем по железной дороге до Владивостока, а оттуда уже полетим в Москву. Мы будем ехать обычным поездом, среди самых обычных людей, каждый — или почти каждый — перегон, — в новом вагоне, плацкартном, общем, купейном. Мы будем слушать этих людей, разговаривать с ними. Будем стараться понять, чем они дышат, о чём переживают, над чем размышляют. Каждый вечер мы станем пересаживаться в наш штабной вагон. И будем обсуждать увиденное и услышанное, чтобы оно стало понятным, осознанным, а не только лишь увиденным и услышанным. А тебе, Андрей, придётся написать нечто вроде аналитического очерка обо всём этом. Он должен быть коротким — и таким, чтобы из него невозможно было вынуть ни единого слова. Чтобы Сталин, прочтя его, понял: ты — именно тот, кто достоин. В штабном вагоне будет связь, вместо библиотеки — буду я. Путешествие продлится дней шестнадцать — восемнадцать, в зависимости он обстоятельств — на железной дороге сейчас очень напряжённый график.
— Они нападут? — быстро спросила девушка.
— Я не знаю, — честно ответил Гурьев. — Мы делаем всё, что можем. Планы их мы видели, но они столько раз откладывали, переносили, сдвигали — я не знаю. Их ведь тоже путают бесы, ещё сильнее, чем нас. Это снаружи в их «тысячелетнем рейхе» как будто бы образцовый порядок, а внутри там творится неведомо что — просто оторопь берёт: такого парада бюрократических интриг и амбиций нормальному человеку невозможно себе представить. Поэтому — я не знаю. Да, могут напасть — в общем, каждую минуту, несмотря на всё, что мы делаем в надежде оттянуть это нападение до следующего года. Нам очень, очень нужен этот год. Просто очень. Но будет ли он у нас — я не знаю. Но в общем-то, речь сейчас не об этом. Речь о нашем предстоящем путешествии. Мне жутко не хочется вас торопить, но ждать больше нельзя. Поэтому, если вы решите ехать вместе, — а я считаю, что вам необходимо, просто жизненно необходимо ехать именно вместе, — вам следует пожениться. Я так понимаю, что формальное предложение не только сделано, но и принято?





