Я напрягаю зрение, и мне с трудом удается разглядеть угловатую фигуру, примостившуюся на краю свежесколоченного помоста. Очертания сидящего размыты ночью, но голос…
— Ты, Мом?…
— Я.
— Объявился, значит… Куда ж ты запропастился, Момушка?
— Да уж объявился, — он цедил слова сквозь зубы, и мне все чудилось, что Мом сдерживает подступающий крик. — Ты что ж это творишь, шут гороховый?! Мы так не договаривались!
— А мы вообще с тобой ни о чем не договаривались, — я подошел к помосту вплотную.
— Да сколько ж можно волынку тянуть?!
— Ну знаешь… — Я начал злиться. — Ты хотел, чтоб я играл — вот и играю! Как могу и как умею!…
— Долго… очень долго… — прошептал — нет, прошипел! — он. — Не могу… не может… Бездна не может больше ждать!
— Может не может… Подождет! — отрезал я, не очень ясно представляя, чего именно не может больше ждать Момова треклятая Бездна. — Еще как подождет… А не нравится — ищите себе другого исполнителя!
Я услышал, как он заскрипел зубами.
— Некогда, некогда искать, — чуть ли не со слезами в голосе проговорил Мом. — Быстрее надо, быстрее… Очень надо…
Мне вдруг стало даже жаль его. Уж больно весь он был сегодня… неухоженный, что ли, загнанный? Непривычный Мом, плохой, совсем плохой…
— Ладно уж, не дрожи… Недолго осталось. И день назначен. Не увильну.
— Знаю.
— Так чего ты меня дергаешь?! Мне выспаться надо, а ты…
Кажется, я снова разозлился.
— Потому что время кончается! Весь песок высыпался! Я и так с трудом держу ее…
— Кого?
— Кого, кого… Ее! Если в срок не уложимся — конец всем! И мне, и тебе, и вообще всем. И всему.
— Это что же, конец света грянет? Страшный суд?
— Вроде того, — буркнул он.
— Да брось врать-то, — добродушно отозвался я. — Ничего с тобой не сделается, и вообще чушь все это… Апокалипсис… Откровение Мома Богослова. И вышел всадник бледный, и имя ему Мом…
Он метнулся с помоста, и я почувствовал руку его у себя на горле и увидел перед глазами вспышку стального лезвия.
— Вот я тебя сейчас… — прохрипел он.
— Не убьешь ты меня, — я стряхнул Момову руку, и весь он как-то сразу обмяк и неуклюже полез обратно на сцену. — Тебе ведь надо, чтоб все было, как положено. При народе… Сам знаешь. И получше меня.
— Знаю, — тихо сказал он. — Нервы ни к черту. Извини. Но мне очень трудно держать Ее. Давит. Ой, как давит… Больно. Больно и страшно. Не хочу обратно. Но еще немного, и я не выдержу.
И вновь мне стало жаль его.
— Потерпи, Мом. Чуть-чуть. Знаешь же — завтра. Завтра вечером.
— Да, завтра… Хорошо.
Больно и страшно. Не хочу обратно. Но еще немного, и я не выдержу.
И вновь мне стало жаль его.
— Потерпи, Мом. Чуть-чуть. Знаешь же — завтра. Завтра вечером.
— Да, завтра… Хорошо. Я выдержу. Должен. Только… Постарайся, чтоб все как положено. Без осечек. На третье действие времени не осталось. Антракт — и финал.
— Постараюсь.
— Ну, мне пора. Проверь напоследок декорации. Не унесли бы чего… Встретимся уже ТАМ.
Я не стал переспрашивать, где это — там. Там — значит, не здесь. Он неожиданно легко поднялся на ноги.
— Пошли, провожу, — предложил я, запрыгивая на помост.
— Да мне недалеко…
— Тем более.
— Ну, пошли. Ладно.
Мы молча углубились в полуразрушенный дом, прилегающий к помосту, прошли по непроглядно-темному коридору, спустились вниз по трухлявой лестнице и свернули в сторону. На секунду задержавшись, Мом нашарил дверную ручку.
— До встречи.
Дверь без скрипа закрылась за ним. Я пошел обратно, и только потом, когда я уже выходил из развалин и просыпался, до меня дошло: за дверью была — Она…
Глава четырнадцатая
Не лампу, а зарю
Приблизив к изголовью —
За все, что говорю,
Теперь отвечу кровью…
В. Рецептер
«…Он умирал, безумец Девона. Наивный, гордый, слабый человек с насмешливыми строгими глазами — и шесть часов перебирал в горсти крупицы, крохи Времени, слова, стеклянные и хрупкие игрушки, боль, гнев и смех, и судороги в горле, всю ржавчину расколотого века, все перья из распоротой души, все тернии кровавого венка, и боль, и плач, и судороги в горле… Он умирал. Он уходил домой. И мешковина становилась небом, и бархатом — давно облезший плюш, и жизнью — смерть, и смертью — труп с косою, и факелы — багровостью заката; он умирал — и шелестящий снег, летящие бескрылые страницы с разрушенного ветхого балкона сугробами ложились на помост, заваливая ночь и человека, смывая имя, знаки и слова, пока не оставался человек — и больше ничего. Он умирал. И Истина молчала за спиною, и Дух, и Плоть, и судороги в горле…
В непрочный сплав меня спаяли дни, едва застыв — он начал расползаться. Я пролил кровь, как все. И как они, я не сумел от места отказаться. А мой подъем пред смертью — есть провал. Офелия! Я тленья не приемлю. Но я себя убийством уравнял с тем, с кем я лег в одну и ту же землю. Зов предков слыша сквозь…
Он умирал, безумец Девона. Они стояли. И они смотрели. И час, и два, и пять, и шесть часов они стояли — и молчала площадь, дыша одним дыханьем, умирая единой смертью; с ним — наедине. Наедине с растерзанной судьбой, наедине с вопросом без ответа, наедине — убийцы, воры, шлюхи, солдаты, оружейники, ткачи, и пыль, и швы распоротого неба, и боль, и смех, и судороги в горле, и все, кто рядом… Долгих шесть часов никто не умер в дреме переулков, никто не выл от холода клинка, никто не зажимал ладонью раны, никто, никто, — он умирал один. И этот вопль вселенского исхода ложился на последние весы, и смерть, и смех, и судороги в горле…