257. Однако, как всегда, милосердная, я спросила себя: «Что же, в конце концов, предлагают мои стихотворения существам с неба, даже если будут ими поняты? Если они умеют строить летающие машины, то интеллект, передвигающий камни и строящий слова, покажется им убогим. Как же мне их тронуть?» «Femm (Женщина), — написала я. — Femm — amor por tu (Женщина-любовь к тебе)». И, опустившись до идеограмм, я израсходовала все свои камни на изображение женщины, лежащей на спине, с более полной фигурой, чем у меня, с расставленными ногами, к тому же моложе меня — тут уж не до щепетильности. Как вульгарно, подумала я, созерцая эту картинку с верхней площадки лестницы, и, однако же, как необходимо! И я хихикнула. Я стала совсем как ведьма из сказки. Можно испугаться за существа с небес: а вдруг, прельстившись моей приманкой и спустившись на землю, они превратятся в свиней и станут лакать помои? Но, возможно, они уже и так испугались и поэтому меня избегают: возможно, путешествуя по миру, они делают остановки и, спустившись на вершины деревьев, беседуют с местными жителями — но, пролетая надо мной, они взвиваются в небо, бросая вниз свои назидательные послания.
258. Я пытаюсь также игнорировать ночные послания. Нельзя поддаваться безнадежной страсти, сказала я себе, иначе меня может постигнуть судьба Нарцисса. Танцующий слепец, по?видимому, не соблюдает свой период ношения траура, — сказали голоса. Тьфу! Именно мир слов создает мир вещей. Брр!
259. Затем, в последнюю ночь, голос все никак не умолкал, он все вещал и вещал, но теперь уже не афоризмами, а длинными периодами, так что мне подумалось: уж не новый ли бог заговорил, заглушая мои возгласы протеста. «Оставь меня, я хочу спать!» — кричала я, барабаня пятками. Для того чтобы не пасть жертвой, убийцы,-говорил голос, — мы соглашаемся умереть, если сами превращаемся в убийцу. Каждый человек, рожденный в рабстве, рожден для рабства. Раб теряет все в своих цепях, даже желание избавиться от них. Бог никого не любит, — продолжал он, — и никого не ненавидит, потому что Бог свободен от страстей и не чувствует ни боли, ни удовольствия. Поэтому тот, кто любит Бога, не может надеяться, что Бог полюбит его в ответ; потому что, желая этого, он пожелает, чтобы Бог перестал быть Богом. Бог скрыт, и любая религия, которая не подтверждает, что Бог скрыт, не истинна. «Убирайся, — заорала я, — испанское дерьмо!» Желание — это вопрос, на который нет ответа, — продолжал голос (теперь я знаю наверняка, что они меня не слышат). — Чувство одиночества — это тоска по месту.
Это место — центр мира, пупок вселенной. Только всё — и не меньше — может удовлетворить человека. Те, кто сдерживает свое желание, делают так потому, что желание их достаточно слабо, чтобы его сдержать. Когда Бог осуществляет через порочных то, что решил на своих тайных советах, порочные не оправдываются таким образом. Тех, кого Бог оставил вне своего выбора, он также осуждает, и единственно по той причине, что он пожелал их исключить.
260. Весь день эти слова звучат у меня в ушах, раздражая своей непоследовательностью и ложной значительностью. Какой это убийца мне угрожает? И как можно согласиться умереть? Плоть себя любит и не может согласиться со своим уничтожением. Если бы я действительно была рабыней, смирившейся со своими цепями, разве бы я давным?давно не выучила слово «да»? Однако где же в моих речах встречается слово «да»? Если моя речь не бунтарская от начала и до конца, то что же она такое? Что касается отсутствия Бога в каменной пустыне, то по этому вопросу вряд ли можно мне поведать что?то, чего я не знаю. Здесь все дозволено. Ничто не наказуемо. Все забывается навсегда. Бог забыл нас, а мы забыли Бога. У нас нет любви к Богу и нет желания, чтобы он обратил свой разум к нам. Поток прекратился. Мы — отверженные Бога так же, как отверженные истории. Вот в чем причина нашего чувства одиночества. Я, к примеру, не желаю быть в центре мира, я хочу лишь быть дома в мире, как бывает у себя дома самый последний зверь. Меня удовлетворит гораздо, гораздо меньше, чем всё: для начала жизнь, не обремененная словами, — эти камни, этот кустарник, это небо; и мирное возвращение в прах. Конечно, это не так уж много. Разве все эти словеса с неба не слепы к источнику нашей болезни, который заключается в том, что нам не с кем поговорить, что наши желания струятся из нас хаотично, бесцельно, без отклика, как и наши слова, кем бы мы ни были, — быть может, мне следует говорить только за себя?
261. Но у меня есть и другие заботы, кроме того чтобы ссориться с моими голосами. Иногда, когда чудесная погода, как сегодня, солнечная, но не слишком теплая, я выношу своего отца из комнаты и усаживаю на веранде в его старом кресле, обложив подушками, так что он снова может сидеть лицом к своим землям, которых больше не видит, и над ним звучат песни птиц, которых он больше не слышит, Он ничего не видит и не слышит и, насколько мне известно, не ощущает вкуса и запаха, и кто может вообразить, каково это — когда я соприкасаюсь своей кожей с его кожей? Потому что он ушел в себя, глубоко. В самих полостях своего сердца он скорчился, окутанный слабым течением своей крови, отдаленным шипением своего дыхания. Обо мне он ничего не знает. Я без труда его поднимаю — манекен из сухих костей, соединенных паутинками, — я даже могу его сложить и упаковать в чемодан.