Если, с другой стороны, дорога вечно будет такой, как сейчас, — тём ной, петляющей, каменистой, — если я вечно буду брести по ней в лунном свете или при свете солнца, не приходя в такие места, как Армоэде, станция или город, где гибнут дочери, если — чудо из чудес! — дорога не приведет никуда день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем — разве что, если мне повезет, на край света, — тогда я могла бы ей предаться, истории жизни на дороге, без психологии, без приключений, без формы; шлеп?шлеп?шлеп в моих старых башмаках на пуговицах, которые износятся, но будут немедленно заменены новыми башмаками на пуговицах, висящими на веревочке у меня на шее, как две черные груди, с редкими остановками ради саранчи и дождевой воды, или с еще более редкими остановками, чтобы справить естественную нужду, или с остановками, чтобы вздремнуть или помечтать, без этого не прожить, и с лентой моих размышлений, черных на белом, плывущих, как туман, над землей, на высоте пять футов, и тянущихся назад, к горизонту, — да, такой жизни я могла бы предаться. Если бы я знала: это все, что от меня требуется, моя походка сразу бы ускорилась, шаг удлинился, бедра начали бы раскачиваться, и я бы шла вперед счастливая, с улыбкой. Но у меня есть причина подозревать — а может быть, и не причина, а нечто бессознательное, подозрение, чистое и простое, беспочвенное подозрение, что эта дорога приведет, если я сверну направо, в Армоэде, а если я сверну налево, то на станцию. А если я выберу путь на юг и побреду по шпалам, то однажды окажусь на берегу моря и смогу гулять по пляжу, прислушиваясь к шуму волн, или войти в море, где не случится чуда, и, неуклонно подгоняемая его механизмами, я уйду с головой под воду, и лента слов наконец?то иссякнет навсегда, и останутся лишь пузырьки. А что же я скажу людям в поезде, которые будут смотреть на меня так странно из?за запасных башмаков, висящих у меня на шее, из?за саранчи, которая выпрыгивает из моей сумки, — этому добродушному старому джентльмену с серебристыми волосами, этой толстой леди в черном платье, которая промокает пот на верхней губе изящнейшим платочком, этому чопорному юноше, который так пристально смотрит на меня и может в любую минуту, в зависимости от века, оказаться моим давно утраченным братом или моим соблазнителем — или сразу и тем и другим? Какие слова я найду для них? Я открываю рот, они видят мои гнилые зубы, чувствуют запах воспаленных десен, они бледнеют, услышав рёв старого, холодного, черного ветра; который дует из меня бесконечно, из никуда в никуда.
123. Мой отец сидит на полу, прижавшись спиной к спинке большой двуспальной кровати, на которой родилось столько младенцев в нашей семье. Он голый до пояса. Тело у него белое, как лилия, а лицо, которое должно быть такого же кирпично?красного цвета, что и руки, желтое. Он смотрит прямо на меня, стоящую в свете раннего утра, прижав руку ко рту.
Остальная часть его тела завернута в зеленую ткань. Он стащил вниз зеленые занавеси вместе с карнизом — вот почему в комнате так светло. Эти занавеси он придерживает у талии. Мы смотрим друг на друга. Как бы я ни пыталась, мне не разгадать, какие чувства выражает его лицо. Я не умею читать по лицам.
124. Я прохожу по дому, закрывая двери: две двери гостиной, две двери столовой, дверь спальни, дверь швейной комнаты, дверь кабинета, дверь ванной, дверь спальни, дверь кухни, дверь кладовой, дверь моей комнаты. Некоторые двери уже закрыты.
125. Чашки так и не вымыты.
126. В комнате моего отца мухи. В воздухе гудит от их жужжания. Они ползают у него по лицу, и он их не смахивает — он, который всегда был брезгливым. Они сидят у него на руках, которые красны от крови. На полу-пятна высохшей крови, кровь запеклась на занавесях. Меня не тошнит от крови, мне случалось делать кровяную колбасу, но в данном случае мне, пожалуй, лучше бы на некоторое время выйти из комнаты, прогуляться, чтобы прояснилось в голове.
Меня не тошнит от крови, мне случалось делать кровяную колбасу, но в данном случае мне, пожалуй, лучше бы на некоторое время выйти из комнаты, прогуляться, чтобы прояснилось в голове. Но я остаюсь, я не могу уйти.
Он говорит, длительно откашлявшись.
— Позови Хендрика, — говорит он. — Пожалуйста, скажи, чтобы он пришел.
Он не сопротивляется, когда я разжимаю его пальцы, вцепившиеся в окровавленный занавес, который он прижимает к себе. В животе у него дырка — такая, что я могу засунуть туда большой палец. Кожа вокруг раны обожжена. Его рука нащупывает уголок занавески и прикрывает член. Я опять виновата в том, что ничего не могу сделать как надо. Я снова прикрываю его занавеской.
127. Сейчас я бегу как не бегала с самого детства: со сжатыми кулаками, размахивая руками, ноги увязают в сером песке русла реки. Я полностью поглощена своей задачей, это действие без всяких мыслей-животное весом в девяносто фунтов несется сквозь пространство, подгоняемое несчастьем.
128. Хендрик спит на голом матрасе. Наклонившись над ним, я ощущаю резкий запах спиртного и мочи. Задыхаясь, я выпаливаю в его невосприимчивое ухо свою весть: