— Сколько раз так бывало?
— Сотни раз.
— Не меньше! Может, с тех пор ты поумнел, стал проницательней?
— Нет!
— Рада, что ты это признаешь. Ну и?…
— Ну и теперь всего этого нет…
— Ага! — восклицает она театральным тоном. — А он едва решается в это поверить! — И продолжает мягко: — Ну так вот, можешь мне поверить — этого больше нет.
— И совершенных мгновений нет?
— Нет.
— И совершенных мгновений нет?
— Нет.
Я ошеломлен. Я настаиваю.
— И что же, ты не… Значит, кончились эти… трагедии, внезапные трагедии, в которых маски, шали, мебель и я сам — все играли какую?нибудь маленькую роль, а ты играла главную?
— Неблагодарный, — улыбается она. — Иногда я предназначала ему роль куда более важную, чем моя собственная. А он и не подозревал об этом. Так вот — да, все кончено. Ты удивлен?
— О, еще бы! Конечно, удивлен! Я считал, что все это частица тебя самой и тебя этого лишить — все равно что вырвать у тебя сердце.
— Я тоже так считала, — говорит она без всякого сожаления. И добавляет с ноткой иронии, оставляющей у меня тягостный осадок: — Как видишь, я могу жить без этого.
Скрестив пальцы, она придерживает ладонями колено. И смотрит в пространство с блуждающей улыбкой, от которой вдруг молодеет все ее лицо. Сейчас она похожа на толстушку девочку, полную таинственности и чем?то очень довольную.
— Да, я рада, что ты остался прежним. Если бы тебя переставили на другое место, перекрасили и вкопали в землю на обочине другой дороги, я потеряла бы ориентир. Ты мне необходим: я меняюсь, но ты, таков уговор, должен оставаться, каким был. Глядя на тебя, я могу измерить, насколько изменилась я сама.
Я все- таки слегка задет.
— Ну так вот, мерка у тебя неточная, — живо возражаю я. — За это время я как раз переменился, и по сути я…
— Пфф! — с уничтожающим презрением фыркает она. — Подумаешь, интеллектуальные перемены! Вот я изменилась до мозга костей…
До мозга костей… Что потрясло меня в ее голосе? Так или иначе, во мне вдруг совершается перелом — я перестаю искать исчезнувшую Анни. Меня трогает вот эта толстая, потрепанная жизнью женщина, это ее я люблю.
— У меня появилась странная уверенность… физическая, что ли. Я чувствую, что совершенных мгновений не бывает. Когда хожу, я чувствую это ногами. Чувствую все время, даже когда сплю. И не могу об этом забыть. И не то чтобы это меня однажды осенило — я не могу сказать: вот с такой?то минуты или с такого?то дня моя жизнь переменилась. Но отныне у меня всегда такое состояние, будто накануне до меня внезапно это дошло. Я ошеломлена, я не в своей тарелке, я не могу к этому привыкнуть.
Она произносит все это спокойным голосом, с оттенком гордости из?за того, что она так изменилась. Она покачивается на своем сундуке с удивительной грацией. Еще ни разу с тех пор, как я вошел, она не была так похожа на прежнюю Анни, на Анни, какой она была в Марселе. Она вновь покорила меня, вновь погрузила в свой странный мир, за пределами смешного, наигранного, за пределами мудрствований. Я даже вновь чувствую тот легкий озноб, который всегда охватывал меня в ее присутствии, тот же горький привкус во рту.
Анни разомкнула пальцы и выпустила из рук колено. Она молчит. Это рассчитанное молчание — так в Опере сцена остается пустой в течение семи оркестровых тактов, не больше и не меньше. Анни пьет чай. Потом отставляет чашку и, выпрямившись, опирается кулаками на края сундука.
И вдруг ее лицо становится великолепным лицом Медузы, которое я когда?то так любил: исполненное ненависти, перекошенное, ядовитое. Анни меняет не выражение, она меняет лицо, как античные актеры меняли маски — в мгновение ока. И каждая из этих масок призвана творить определенную атмосферу, задавать тон тому, что последует. Маска появляется и остается неизменной, покуда Анни говорит. Потом маска спадает, отделяется от Анни.
Анни устремила на меня невидящий взгляд. Сейчас она заговорит. Я жду трагического монолога на уровне ее маски, жду погребального песнопения.
Но она произносит короткую фразу:
— Я живой мертвец.
Но она произносит короткую фразу:
— Я живой мертвец.
Тон не вполне соответствует лицу. Он не трагичен: он страшен — в нем сухое отчаяние, без слез, без жалости. Да, что?то в ней безнадежно иссохло.
Маска упала, Анни улыбается.
— Я вовсе не грущу. Иногда меня это даже удивляло, и зря: о чем мне грустить? Когда?то я была способна на пылкие страсти. Я страстно ненавидела свою мать. Или вот тебя, — с вызовом говорит она, — тебя я страстно любила.
Она ждет ответной реплики. Я молчу.
— Но с этим, разумеется, покончено раз и навсегда.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю. Знаю, что больше никто и ничто не сможет внушить мне страсть. Понимаешь, начать кого?нибудь любить — это целое дело. Нужна энергия, любопытство, ослепленность… Вначале бывает даже такая минута, когда нужно перепрыгнуть пропасть: стоит задуматься, и этого уже не сделаешь. Я знаю, что больше никогда не прыгну.
— Почему?
Анни бросает на меня иронический взгляд и не отвечает.
— Теперь я живу в окружении моих усопших страстей. Пытаюсь воскресить ту прекрасную ярость, которая побудила меня двенадцатилетней девчонкой кинуться с четвертого этажа, когда мать меня высекла. — И без видимой связи, с отстраненным видом добавляет: — И еще мне нельзя слишком пристально глядеть на вещи. Я должна взглянуть, понять, что это, и сразу отвести глаза.