Нельзя сказать, чтобы он стал желанным прибавлением в семье из шести человек, существовавших на десять шиллингов недельного жалованья Джона Лахли да еще на шиллинг-другой от продажи шарфов, что вязала Варина. Более того, во многих уголках мира в том же самом 1853 году такого младенца выкинули бы умирать, предоставив собственной судьбе. Не говоря уже о том, что родители не в состоянии были кормить, одевать и воспитывать его, ребенок родился с некоторыми физическими… скажем так, странностями. А лондонский Ист-Энд 1853 года относился к физическим отклонениям подозрительно, чтобы не сказать враждебно. Повитуха, принимавшая роды, в ужасе ахнула, но так и не смогла ответить на первый инстинктивный вопрос изможденной матери: девочка или мальчик?
Согласно статистике, один, из тысячи рождающихся детей имеет отклонения в развитии гениталий; порой эта цифра доходит до одного из пятисот. И хотя подлинные гермафродиты, обладающие гениталиями обоих полов, составляют ничтожный процент, они все же рождаются — примерно один на миллион новорожденных. Даже в современном, относительно цивилизованном обществе хирургическая коррекция физиологии таких детей может привести к расстройствам психики, повышает вероятность суицида, обостряет чувство неуверенности и стремление утаивать подлинную сексуальную природу человека.
Лондонский Ист-Энд 1853 года представлял собой подобие выгребной ямы тогдашнего общества. Беднота со всего мира ютилась в переполненных ночлежках по десять — двенадцать душ на комнату, дралась, пила и совокуплялась с грубыми моряками, щедро делившимися с ними всеми известными человечеству заболеваниями.
Женщины, носившие под сердцем не рожденных еще детей, принимали медицинские снадобья, содержавшие стрихнин и мышьяк, а также тяжелые металлы вроде свинца. Мужчины, отцы этих детей, работали на плавильнях или судоверфях, также заражавших воду и почву тяжелыми металлами. Санитарно-технические системы сводились к открытым ямам, в которые сбрасывались неочищенные отходы, и вырытым рядом колодцам, из которых брали воду для питья.
В таких районах развивающиеся в утробах матерей эмбрионы подвергались угрозе самых различных генетических отклонений.
Вот так и вышло, что родившийся в 1853 году в Уайтчепле, после долгих споров и множества проклятий в адрес Бога, позволившего такому уроду родиться, а также пьяных скандалов, увенчавшихся избиением женщины, произведшей этого несчастного на свет, младенец был окрещен Джоном Болеславом Лахли и принят сыном в семью, в которой уже имелось четверо сестер-бесприданниц. Он сумел выжить и возмужать в условиях Ист-Энда, что потребовало от него не только сил и воли. Разумеется, не имеющий ярко выраженного пола ребенок рос здесь не более невинным, чем его более удачливые сверстники. Поэтому, выросши, Джон Лахли поклялся себе в том, что никогда, никогда не спустит миру то, что тот с ним сделал.
* * *
Тихим дождливым субботним утром 1888 года д-р Джон Лахли, давно уже выкинувший из своего имени иностранного «Болеслава», сидел в обставленной со вкусом гостиной уютного дома на Кливленд-стрит в Лондоне. Напротив него сидел пациент, и доктор кипел от скрытого раздражения, что так бездарно проходит утро, одновременно с нетерпением ожидая новой встречи с другим клиентом, который привнесет наконец в его жизнь все то, о чем он так давно мечтал.
Несмотря на горевший в камине огонь, в комнате было холодно и сыро. Как правило, август выдавался в Лондоне погожий: цветут цветы, теплый ветер уносит прочь туман, угольный дым и зябкую сырость ранней осени. Однако в тот-год непрерывные дожди и грозы донимали южную Англию несколько месяцев подряд, терзали болью ревматиков, а надежды на лето все таяли — оно все не наступало и не наступало, а потом вдруг кончилось, так и не начавшись. Джону Лахли смертельно наскучило выслушивать бесконечные жалобы на здоровье — с него хватило и прошедшей зимы.
Доктор Джон Лахли вообще терпеть не мог дураков и нытиков, но они платили по счетам — и очень даже неплохо платили, — и потому он сидел в полутемной приемной и улыбался, улыбался, улыбался в ответ на бесконечный поток нытиков, улыбаясь еще сильнее, когда получал от них деньги. Мечты его при этом витали в совсем другой полутемной комнате, где его обнимали руки Альберта Виктора, целовал рот Альберта Виктора, а социальный статус Альберта Виктора обещал соответствующее награждение — и все это находилось в его власти.
Он продолжал старательно улыбаться на протяжении последнего часа, если не больше, с внимательным, понимающим видом выслушивая излияния этого чертова ливерпульского идиота. Едва переступив порог, тот начал жаловаться на свое здоровье, на свои болячки, на свои лекарства, на свои простуды и дрожь в руках, на зуд в коже и головную боль…
Всего этого вполне хватало, чтобы свести с ума даже здорового человека, что, по мнению Джона Лахли — которое он тем не менее держал при себе, — уже давно случилось с этим жалким торговцем хлопком. Последнее, на что жаловался мистер Джеймс Мейбрик, была ипохондрия. Этот кретин ежедневно глотал устрашающее количество стрихнина и мышьяка, прописанных ему другим полоумным, врачом по фамилии Хоппер, в виде целебных порошков. Надо же додуматься: прописать пять или шесть чудовищных доз мышьяка в день! Словно этого было недостаточно, Мейбрик покупал у своего аптекаря еще и пилюли с мышьяком. И в довершение всего этот чертов идиот поглощал целыми флаконами так называемый сироп Феллоу — дешевое снадобье, продававшееся буквально в каждой аптеке и состоявшее преимущественно из стрихнина с мышьяком.