— И что это у тебя в мешке, а, милочка? — От сидевшей рядом с Марго худой женщины лет шестидесяти пяти пахло джином, дешевым пивом и нестиранной много месяцев — если не лет — одеждой.
Марго заставила себя улыбнуться, игнорируя вонь.
— Шмотки мои, что заложу, сразу как найду место, где спать. Это, да еще папашины рубахи, чтоб ему в огне гореть, пьянчуге горькому. Да только его уж неделю как на виселице вздернули, за фокусы с чаем-то.
— Охо-хо, оно, конечно, нелегкое дело, — вздохнула другая женщина. Нашему брату ведь что остается — красть да в петле болтаться, коли изловят, а то с голоду дохнуть.
Нашему брату ведь что остается — красть да в петле болтаться, коли изловят, а то с голоду дохнуть. Уж лучше пьяный, да живой, чем висельник, вот что скажу. И то говорить, от червя да от могильщика все одно не уйти.
— И то хорошо, хоть рожу мне больше не изукрасит, — буркнула Марго, — да последний пенни в доме не пропьет. Скатертью дорожка, вот что скажу, скатертью ему дорожка, ублюдку старому. И еще скажу, жаль, его раньше не вздернули, а я б только спасибо сказала, вот оно как.
— И что, у тебя и работа есть? — спросила девушка не старше Марго, во взгляде которой сквозило любопытство — несмотря на застывший где-то в глубине страх. Она напоминала Марго кролика, на котором разминался перед работой мясник.
— Это у меня-то? — передернула плечами Марго. — Ничего, окромя меня самой да еще вот мамаши моей. — Она кивнула в сторону Шахди Фероз. — Да ну чего-нибудь да найду, правду говорю. Коли надо будет, и на улицу пойду, только чтоб крыша над головой была да краюха хлеба в Лайм-хаусе — да еще и для мамаши моей, вон оно что.
Пугливая девочка лет четырнадцати поперхнулась.
— Так вы и собой торговать пойдете?
Марго покосилась на нее, потом на Шахди Фероз, которая как ее «мать» бросила на свою «дочку» неодобрительный взгляд, и пожала плечами.
— А что, оно мне и раньше приходилось. От меня не убудет, коль придется заняться этим и еще. Мамаша-то моя уж больна, а зима, она не спросит, старые кости аль молодые. Мне что, я и на полу пересплю, а мамаше постель подавай, правду говорю, а, мамаша?
В углу кухни женщина лет сорока в драном платье и шапке, изношенной так же, как грязные летние башмаки, принялась раскачиваться из стороны в сторону, обхватив руками колени.
— Помрем мы все здесь, — с закрытыми глазами простонала она. — Все помрем, а никомушеньки и дела не будет. Ни констеблям ихним, никому. Некому нас защитить, вот оно как, некому. Все кончим, как бедная Полли Николз, все так кончим. — Несколько женщин, скорее всего ирландки-католички, перекрестились, и губы их испуганно зашевелились, бормоча молитвы. Еще одна женщина достала из кармана бутылку и жадно припала к горлышку. — Бедняга Полли, — продолжала раскачиваться женщина в углу; из зажмуренных глаз ее катились слезы. Голос у нее был пропитой и хриплый, хотя она явно была образованнее остальных. — Ох, Господи, бедняга Полли… Чертов констебль увидал меня на улице нынче утром, так сказал мне убираться, пока он мне глаз не подбил. Или, говорит, плати, чтоб остаться на моем, говорит, участке. А коли денег нет, так, говорит, дай за просто так. Зайдем, говорит, во двор — и давай. Тварь вонючая! Плевать им на нас, покуда они свое получают, а мы продавай себя или дохни с голоду, и еще душегуб этот рыщет… — Она заплакала, всхлипывая и продолжая раскачиваться как безумная в своем углу. Марго не могла выдавить из себя ни слова; она и дышала-то с трудом. Стиснув зубы, она гнала от себя воспоминания собственного прошлого. Нет, копам до них и впрямь нет дела, будь они прокляты… Копам всегда наплевать на проституток, хоть бы они лежали мертвыми на улице. Или на полу в кухне. Им плевать на то, что они делают или говорят, и на то, сколько лет ребенку, который их слушает…
— Знала я Полли, — тихо произнес новый голос, в котором сквозила горечь. Добрая, славная душа; другой такой я не знала.
Говорила женщина лет пятидесяти. Возможно, она никогда не была красавицей, и все же лицо ее светилось какой-то чистотой, а из глаз струились слезы.
— В то самое утро я ее встретила, в то самое утро. Она, бедняжка, снова была пьянее пьяной, колокола на Святой Мэри, что на Мэтфеллон, только-только полтретьего пробили, а у нее все денег на ночлег не было. Все пропила, все до последнего пенни. Говорила же я ей, сколько раз говорила: «Полли, — говорила, — не доведет тебя до добра джин, ох не доведет!» Послышался громкий всхлип, и женщина закрыла лицо руками. — И ведь были у меня четыре пенса! Могла ж я одолжить ей! Ну почему, почему я не дала ей тех денег, коль она была так пьяна и спать хотела?
Сидевшая рядом женщина обняла ее за плечи.
— И ведь были у меня четыре пенса! Могла ж я одолжить ей! Ну почему, почему я не дала ей тех денег, коль она была так пьяна и спать хотела?
Сидевшая рядом женщина обняла ее за плечи.
— Ш-ш, Эмили, она бы и их пропила — ты же знаешь, она бы все спустила на джин.
— Но ведь была б жива! — вскричала Эмили, стряхивая руку с плеча. — Была б жива, а не порезана на куски…
Только тут до Марго вдруг дошло, что это Эмили Холланд — одна из последних, кто видел Полли Николз живой. Обе женщины дружили и часто делили комнату в одной из сотен разбросанных по этому району ночлежек. Сколько этих женщин знали пятерых жертв Потрошителя достаточно близко, чтобы оплакивать их? Полторы тысячи проституток промышляли своим ремеслом на улицах Ист-Энда. Полторы тысячи — вроде бы солидная цифра, но в колледже Марго училось больше полутора тысяч студентов, и она знала почти всех, по крайней мере — в лицо. Достаточно хорошо, чтобы искренне огорчиться, если бы какой-нибудь маньяк порезал их на маленькие кусочки.