— Добрый вечер, бабушка…
Строго говоря, старуха не приходилась бабушкой не только Ольге, но и Татьяне — а, точности ради, являлась двоюродной сестрой отца князя Вязинского, поселившейся в имении в незапамятные времена по совершенно забытым нынешним поколением причинам, когда девушек еще и на свете не было. И никто не помнил, почему так вышло. К классическим приживалкам старуху никак нельзя было отнести, поскольку она располагала значительными средствами и вроде бы даже парочкой собственных имений с пятью сотнями душ где-то далеко отсюда. Просто в старые времена она отчего-то именно здесь обосновалась, и все к тому привыкли. Домашние к ней обращались «бабушка», а за глаза звали Бригадиршей — поскольку ее покойный муж именно до этого чина дослужился в те безвозвратно унесшиеся годы, когда в армии были еще бригадиры. Почему-то имя ее и отчество не употреблялись совершенно, и Ольга вновь поймала себя на том, что их решительно не помнит.
— Доброй ночи, душа моя, — молвила Бригадирша совершенно безмятежно, без тени укора.
— Я… хотела прогуляться по парку, — сказала Ольга с непонятно откуда взявшимся чувством вины: Бригадирша в жизни не делала замечаний ни ей, ни Татьяне, не пыталась играть роль строгой воспитательницы и уж никогда не наушничала.
— A beau mentir qui vient de loin. [1]
Лицо старушки было, с точки зрения безжалостной молодости, ужасным — сплошная сеть морщин, а вот глаза были ярко-синие, ничуть не выцветшие и не потускневшие. Поневоле вспоминалось, как однажды престарелый граф Лассиц, мечтательно закатывая глаза, говорил князю: «Вы и представить себе не можете, как кружила головы Жюстин при дворе двух императриц и недолгом царствовании Петра Федоровича…» Ну да, конечно, Жюстин, Устинья Павловна…
— По парку, так по парку, — кротко сказала Бригадирша. — Лишь бы не там, где изволит сомнительно блистать этот пруссак, похожий на жердь с прицепленными погремушками…
Всем в усадьбе было прекрасно известно, что Бригадирша питает к пруссакам категорическую нелюбовь — за то, что в Семилетнюю войну год продержали в плену, предварительно изранив картечью и саблями, будущего бригадира, а тогда поручика. Этот ее пунктик принес Устинье Павловне определенные житейские неудобства во времена незадачливого Петра Федоровича — но послужил наилучшим образом при следующем царствовании…
— Мир, право, перевернулся, — скорбно продолжала старушка. — Родовитейший русский князь должен в видах политики принимать эту прусскую глисту чуть ли не с раболепием…
— Политика, бабушка, вещь циничная, — сказала Ольга.
— Кто ж спорит? В мою молодость политикой, бывало, до того увлекались, что самодержцев мимоходом душили, а простых князей с графами, не говоря уж о полковниках и прочих поручиках, шеренгами гнали кого на плаху, кого в Сибирь… Но вот при чем тут прусский парвеню, который у себя дома слаще трески ничего не видывал? Волдырь на ровном месте — Пруссия… Мы с ней, изволите ли видеть, вознамерились дружить пылко… Qui a le loup pour compagnon, porte le chien sous le hoqueton.
[2] Душа моя, у тебя вид отчего-то испуганный… — синие глаза глядели проницательно и умно. — Тебя, часом, не этот ли шалопай напугал?
— Какой? — недоуменно спросила Ольга.
— Да вон тот корсиканский выскочка с картины, — сказала Бригадирша самым обыкновенным тоном. — Кому же еще здесь безобразничать?
— Как это? — спросила Ольга неуверенно.
— Как, как… Идешь мимо него ночью, а он, прохвост, начинает руками показывать невесть что, таращиться как живой, глазами вертеть… Ты, конечно, голубушка, девица, как нынче выражаются, современная и прогрессивная — правильно я ваши словечки выговариваю? — только такие вещи вовсе от вашего прогресса не зависят и происходят сами по себе, хоть ты тресни… В самом деле, никогда не видела, как он из себя живого строит?
— Может быть… — в растерянности произнесла Ольга.
— Значит, видела, — удовлетворенно сказала старушка. — То-то и бледновата… Пренебреги, душа моя. Никакого вреда он никому причинить не волен, а то, что вертит глазами и водит ручонками — дело житейское… Это бывает. Напущено на картину, вот и весь сказ. У кого болото, у кого лес с разбойниками, а у нас напущенная картина. Случается. Скажу тебе по совести, в округе бывают вещи и поопаснее, так что я бы на вашем месте по лесам не носилась очертя голову…
Ольга искренне сказала:
— Вот уж где мы не встречались ни с чем… таким, так это в лесах. Разбойники, конечно, водятся, где же без них…
— Я не про разбойников говорю. Я про другое.
— В жизни не видела, — сказала Ольга.
— А ты не зарекайся, не зарекайся… Ступай уж, что тебе лясы точить с выжившей из ума старухой… Пруссак где, вот кстати?
— Изволят любоваться балетом, — сказала Ольга, заметно повеселев после того, как узнала столь успокоительные новости о картине.
— Сказала б я, чем ему любоваться, без прикрас и простыми словами, как было принято без лишних церемоний при государыне Елизавете Петровне, да не хочу подавать дурного примера современному юношеству в твоем лице… Ступай уж, егоза…
И старушка двинулась дальше. Ольга видела, как она, задержавшись напротив картины, выпростала из обширных складок капота сухонький кулачок и мимоходом погрозила — настолько привычно, что это, сразу ясно, происходило не в первый раз. Сразу вспомнились все россказни, кружившие вокруг Бригадирши — что она, в молодости частенько наезжая в Париж, по живости характера присутствовала на сеансах черной магии, приятельствовала со знаменитыми то ли шарлатанами, то ли настоящими колдунами вроде Калиостро. Вовсе уж глухо говорили о какой-то ее амурной истории, оказавшейся самым причудливым образом перемешанной то ли с некромантией, то ли с другим чернокнижием. Вполне могло оказаться, что если на картину и в самом деле напущено, то не просто так, а в честь конкретного адресата — болтают еще, что Бонапарт, будучи еще генералом, поссорился с Бригадиршей в Париже, и в этой невнятной истории опять-таки присутствовало нечто такое, что не к ночи поминать. Люди восемнадцатого столетия, как известно, жили ярко, очертя голову бросаясь в любые приключения, лишь бы приятно щекотало нервы и будоражило кровь…