4d3af80c9bc37bbd

Живые люди

Он всхрапнул и задёргался, и почти сразу, без паузы, потащил мои джинсы вверх, расправляя по бёдрам тяжёлыми ладонями, затрещали нитки, царапнула молния — «будешь как сыр в масле, хорошая, сладкая», — затылок у него был потный, блестящий, склизкий — «не обижу, не обижу», — и просто чтобы не трогать его, чтобы невзначай не коснуться липкой и мокрой кожи, я забросила руки за голову и прямо под подушкой, под Мишкиной тощей подушкой нащупала жёсткий кожаный продолговатый чехол, воткнуть тебе в ухо, подумала я, захлёбываясь от гадливости, с хрустом, насквозь, а он уже отклеился и сел, расслабленный, мирный, и звякал ременной пряжкой у себя в паху, устраивая её под влажным жирным животом, повернувшись спиной. Вот сейчас, сказала я себе, под лопатку или в затылок, обязательно надо суметь одним ударом, проткнуть, дотянуться, только вдруг не достанет, вдруг не пробьёт, я даже не знаю, что это за нож, а вдруг он тупой, а вдруг у меня не хватит сил, — тут он обернулся и сдёрнул меня с кровати, и потянул на себя дверь.

Глаза у неё почернели от страха, — обе хрупкие детские макушки всё так же надёжно прятались в её ладонях, — и под этим взглядом мне нельзя было сейчас ни заныть, ни закричать. «Молчи-молчи-молчи, — сказали мне широкие страшные зрачки, — я знаю, я знаю», — сказали они мне, и я вдохнула сквозь сжатые зубы.

Вова попятился, вжимаясь спиной в дверь, пропуская и уступая дорогу, и Лёха, чёрный, тощий, мёртво смотрел в сторону.

— Ну вот, — сказал Анчутка легко и весело, — ну вот. Где твоя куртка? А, ладно… — и набросил на меня сверху свою, тяжёлую, ещё тёплую с внутренней стороны.

Солнце за порогом безразлично ударило по глазам, а под ногами не оказалось снега, только вмятые в землю следы — мои, детские, Мишкины, все остальные. А он тащил меня, ровно, безжалостно, он даже не смотрел на меня и волок к лодке, как сраный пластмассовый трофей, — это ещё не всё, думала я, переставляя ноги, ощущая в промежности мерзкую жгучую резь, — не всё, он заберёт меня, он сейчас толкнёт меня в лодку и увезёт — от всего, от Мишки, и, словно услышав эти мои мысли, он шепнул: «Пацана твоего жалко нет, ну ничего, еще нарожаем», — и в этот миг острая жёлтая стрела, взвихрённая, оскаленная, вылетела из-за деревьев, растопырив лапы, и воткнулась когтями в землю, — пожалуйста, подумала я, пожалуйста.

— Ах ты бля, — сказал Анчутка.

Разжал пальцы, отшвырнув мою гудящую расплющенную кисть, подтянул меня к себе — затем только, чтоб нашарить в кармане своей куртки серый продолговатый кусок железа, — и прицелился, а я всё ещё думала: ну пожалуйста, ну, ну. И только когда грохнуло, когда голенастое тощее тело с визгом развернулось в воздухе, недопрыгнув, беззвучно рухнуло вниз, под ноги, — только тогда я, уперев локти в широкую, толстую Анчуткину грудь и запрокидывая голову, закричала, и свела руки у себя за спиной, раздирая надвое рыжие кожаные ножны, и ткнула лезвием в короткую толстую шею, и выдернула, и воткнула, и воткнула ещё — забрать — меня — забрать — забрать — меня, — жмурясь от горячего и липкого, брызжущего навстречу, — сдохни — сдохни — сдохни; он лежал под моими коленями, хлюпая, чавкая, распадаясь, и когда я не смогла, наконец, вытащить застрявший в тканях нож, лица у него уже не было, и его самого больше не было.

И только когда грохнуло, когда голенастое тощее тело с визгом развернулось в воздухе, недопрыгнув, беззвучно рухнуло вниз, под ноги, — только тогда я, уперев локти в широкую, толстую Анчуткину грудь и запрокидывая голову, закричала, и свела руки у себя за спиной, раздирая надвое рыжие кожаные ножны, и ткнула лезвием в короткую толстую шею, и выдернула, и воткнула, и воткнула ещё — забрать — меня — забрать — забрать — меня, — жмурясь от горячего и липкого, брызжущего навстречу, — сдохни — сдохни — сдохни; он лежал под моими коленями, хлюпая, чавкая, распадаясь, и когда я не смогла, наконец, вытащить застрявший в тканях нож, лица у него уже не было, и его самого больше не было.

Ира сидела на недостроенном крыльце, громко, отчётливо стуча зубами, сжимая в побелевших прыгающих ладонях забытый папин карабин. Мокрая медная кучка шерсти лежала в пяти метрах, у самой воды, в бурой растущей луже. «Ничего, — сказал папин голос прямо мне в ухо, — ничего, Аня, Анечка, отпусти, отпусти, вот так, вот», — и я разжала пальцы. «Ну давай, — сказал он, — поднимайся, брось его», — и я послушалась, встала, сделала несколько шагов, только папа вдруг перестал держать меня за плечи и замолчал, и мне нужно было посмотреть на него; тогда я вытерла щёки Анчуткиным камуфляжным рукавом и обернулась.

Ему пришлось бежать двести метров, с другой стороны острова, с камней — он ничего не слышал, кроме выстрела, для него всё началось с выстрела, — а когда он добежал, когда деревья больше не мешали ему смотреть, он увидел меня — с чёрным от чужой крови лицом, воткнувшую колени в мёртвый безнадёжный кусок мяса, бог знает, что он подумал. Я так хотела бы узнать, что же именно он подумал, — но он сначала прикоснулся ко мне и даже попытался поднять меня на ноги, и только потом, только когда я встала, только после этого он сел на землю, черпнув талой весенней грязи большими своими валенками, неловко, болезненно подвернув ногу. «Сейчас, — сказал он, — сейчас. Я просто посижу». Лицо у него стало сизое и страшное. «Ира, — закричала я, — Ира!» — и стала рвать скользкими пальцами воротник его свитера, а глаза у него закатывались, обнажая желтоватые белки. И со стуком рухнул на пороге брошенный карабин, и она на четвереньках, не успевая подняться на ноги, поползла внутрь, в черноту, в дом, и пока она ещё ползла — ещё даже не успела закрыться дверь, — он умер.

— Извините, — тонким голосом произнёс Вова у меня за спиной.

Я повернула к нему то, что час назад ещё было моим лицом, и он попятился, отступил в воду, бледный, жалкий, с мучительно сведёнными бровями.

— Извините, пожалуйста, — повторил он.

— А ну стой, — захрипела я, и он тут же послушно замер, дрожа и не глядя мне в глаза. — Заберите, — сказала я хрипло. — Отсюда. Это. Отсюда. Заберите.

— Конечно, — сказал Вова, — конечно, — мелко и поспешно кивая — так, что похоже было, будто у него сейчас оторвётся голова.

И они с Лёхой, кряхтя и оступаясь, зацепились, впряглись и поволокли, с ужасом пачкая руки и одежду, перебросили это через деревянный задранный лодкин борт, и потом, не оглядываясь больше, дотолкали лодку до воды, а я всадила пальцы в мёрзлую землю, ломая ногти, выцарапывая волокнистый некрупный комок, и швырнула им вслед, «суки, — провыла я, — суки, суки-и-и»; только вместо лодки мой кусок земли стукнул по впалому неподвижному жёлтому боку — который неожиданно дрогнул и поджался болезненно, хрупко — и всё, это было всё, этого никто уже не смог бы вынести.

Ещё я помню комнату.

Ещё я помню комнату. Не ту — другую.

Каким-то чудом Ире удалось дотащить меня к себе, в узкую бывшую парилку с крошечным прямоугольным окошком у самого потолка, но с кроватью она не справилась, и с ней ведь были дети, всё это время с ней были дети, и ей нужно было как-то постараться не напугать их непоправимо, их правда нельзя было пугать. Я открыла глаза и поняла, что лежу на полу, на жёлтых незатоптанных досках, и что она сумела снять с меня куртку, а её самой не было. Длиннокостное тощее пылающее тело, такое же бессильное, как моё, лежало рядом, и, нырнув лицом в спутанную пахучую шерсть, я зашептала: «Ты больше ничего мне не должен, ничего, ничего», и услышала звуки за стеной — она что-то говорила детям спокойным, правильным голосом. Потом открылась дверь, и я вначале увидела её глаза сверху и почувствовала себя грязным, гнилым червяком, а через мгновение она была уже рядом, на полу, и положила холодную руку мне на лоб. Не говори ему, подумала я, не вздумай ему говорить. «Я не скажу, — пообещала она мне в самое ухо, прижимаясь бледной щекой к шероховатому дереву, — не скажу, не скажу». И прямо из-под её руки девочка, лёжа на животе, вползла в эту тесную четверть пространства, занятую умирающей собакой и нашими с Ирой остывающими неловкими головами.

Читай продолжение на следующей странице
Добавить комментарии